Марина Цветаева. Письма. 1928-1932 - Марина Ивановна Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
_____
Кончаю. Сейчас Аля с Муром приходят с прогулки, надо всех кормить завтраком. — Когда же я Вас угощу? Аля в шато, где С<ережа>, лечился, научилась чудным блюдам. Сделали бы парижский обед.
Аля чудно вяжет, связала куртку Муру, две куртки на заказ (50 фр<анков> за minimum 2 недели работы!), сейчас вяжет себе. Мечтает связать Вам. Скоро опять будет ездить на лекции Луврской школы. 5-18-го сент<ября> ей исполнилось 17 лет [1171].
Все наши Вас приветствуют. Обнимаю Вас.
МЦ.
Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. (с купюрами). СС-6. С. 387–389. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 132–135.
45-30. Н. Вундерли-Фолькарт
Meudon (S. et О.)
2, Avenue Jeanne d’Arc
17-го октября 1930 г.
Милостивая государыня!
Как странно получается иной раз: когда я писала Вам о русской секретарше, я должна была сразу взять другой лист, ибо не успела опомниться, как на бумаге появились слова: чересчур здоровая. Теперь я Вам это все же скажу.
«Светловолосая девушка» (Черносвитова — украинское имя, означает: та что носит черную рубашку) обращалась с последним Р<ильке> примерно как с отпечатками его последних фотографий — ее собственностью: это мое, и я даю их когда хочу и сколько хочу, и кому хочу. Случайно оказавшись возле него (как могла она расстаться с ним за несколько дней до его ухода, полагаясь на его «nous nous reverrons» [1172], означавшее совсем другое!), она принимала и даровала эту случайность как судьбу.
Я встретилась с ней лишь раз и отпустила ее от себя — не тоскуя.
_____
Сегодня, 17-го, я получила Ваше письмо и письма [1173] — всё переслали мне из Савойи.
Письмо Ваше пенится и плещется, и сверкает — Бодензее [1174] — слово из моего детства, я жила тогда во Фрейбурге (Брейсгау), и у меня была подруга — Брунхильда — девочка из тех мест, похожая на русалку. Я так ее полюбила, что нам вовсе запретили встречаться. Как будто я была озером (а то и целым морем!), желающим ее умчать домой — со школьной скамьи или песчаной отмели.
(Знаете ли, что Марина и Афродита [1175] — одно, я знала это всегда, теперь это знают ученые — Марина, морская [1176]).
_____
Милая госпожа Нанни, Вы так долго не писали, что я подумала: госпоже стало боязно, она не желает полноты чувства, она переполнена, и я не прерывала Вашего молчания и не написала бы, если бы не Ваш оклик.
_____
Грядет холодная зима, уже холодно, хотя зимы еще нет — последние прекрасные дни, как в июне, которым совсем не радуешься, ибо: незаслуженная радость! — мужу пришлось покинуть санаторию, так как русский Красный Крест не мог больше платить, он по-прежнему болен (болезнь легких и — <…>), работать не может, в эмиграции не найти «интеллигентной» работы, разве что шофером в такси или на заводе Рено, это ему не по силам, у него все время усталость, с самого утра, его не возьмут — уже по тому, как он выглядит, — ни на какую фабрику.
Изнурительная, удушающая нищета, распродаю вещи, что были мне подарены, вырученные 20–30 франков тут же улетучиваются, дочь вяжет, но за свитер с длинными рукавами — две недели труда, не меньше, ибо есть еще множество других дел! — дают всего лишь 50 франков. Я умею только писать, только хорошо писать, иначе давно бы разбогатела. Целых шесть месяцев я работала, переводя на французский мою большую поэму «Мо́лодец», теперь она готова, выйдет в свет с рисунками Натальи Гончаровой, великой русской художницы, но когда, где? [1177] Придется ждать, чтобы не обесценить вещь.
С русской эмиграцией лажу плохо, ибо — к ней не принадлежу. Собственно говоря, я вовсе не эмигрант, мне дали уехать потому, что моя дочь (трехлетняя девочка) умерла от голода и еще потому, что во мне, по словам одного коммуниста, «мелкобуржуазности меньше, чем в любом из нас». — «А Вы знали хоть одного мелкобуржуазного поэта?» — ответила я. «Мелкобуржуазных нет, только феодальных», — заявил коммунист — и выдал мне паспорт [1178], — хотя прекрасно знал, что мой муж с самого первого дня был в Белой армии.
Я взяла с собой моего другого ребенка, восьмилетнего (сейчас ему семнадцать), и уехала.
Итак: с русской эмиграцией лажу плохо, живу лишь в моих тетрадях — и долгах — и если изредка раздается мой голос, то это всегда правда, без всякого расчета, как совсем недавно, когда наш великий советский поэт Владимир Маяковский (Вы, наверное, читали о его самоубийстве? Прекрасная смерть!) выступал здесь, в Париже, вернее, просто читал свои стихи. На другой день появилось мое открытое письмо к нему — ликующий зов! [1179] — Россия еще жива! А на другой день меня выкинули из всех эмигрантских газет (где изредка печатались мои стихи) — дескать, «советская, опасная»… не помню, что еще. Меня, которая в разгар революции, в 1919-м, самом страшном году, перед залом в 2000 человек вещала с эстрады о своей любви к последнему царю [1180].
Я совсем одинока, и в жизни, и в работе — как во всех школах моего детства: за границей — «русская», в России — «иностранка» — со многими друзьями, которых никогда не видела и не увижу. Совсем одна — с моим голосом.
_____
Милая госпожа в красном парке (моя мать, что умерла молодой, всегда писала roth [1181], Thor [1182] и That [1183], хотя ее поколение уже низвергло владычество буквы «h»), милая госпожа в красном парке, великое Вам спасибо за Ваш великий подарок. В поздний час, когда все окна вокруг черны, лишь в одном — свет: в моем, я открываю книгу, и это снова я: опальная, как написано в старых немецких законах — вольная, словно душа.
Марина
О, мне очень хотелось бы получить копию завещания Р<ильке>, я лишь бегло прочитала его