Сердце дикарки - Анастасия Дробина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все цыгане, конечно, знали, что Илья и Мотька пошли за лошадьми, и ждали на околице села с запряженными лошадьми и убранными в кибитки шатрами. Всем было запрещено отлучаться из табора. Но Настька, видно, почуяла неладное и, украдкой выбравшись из кибитки, прямиком понеслась в овраг. Заметить это успела только Варька. Она и всполошила табор, когда спустя полчаса со стороны оврага донеслись истошные крики. Цыгане, похватав кнуты и палки, помчались на выручку. Мотька к тому времени уже не дышал. Таборным удалось отбить лишь Илью и намертво вцепившуюся в него, всю залитую его и своей кровью Настю. Бог знает сколько ударов она приняла на себя, закрывая мужа от кулаков, сапог и палок. Невесть каким способом старухам-цыганкам удалось вернуть ей дыхание, но во всех взглядах читалось: не жилица.
Когда табор подъехал к Ярославлю, Варька настояла, чтобы Настьку отвезли в больницу. Цыгане неделю ждали ее, раскинув шатры на окраине города, а Илья и не уходил с больничного двора. Сидел на разбитых ступеньках, не глядя тянул воду, которую ему выносили сердобольные сестры, смотрел в выцветшее от жары небо и в тысячный раз клялся: если Настька выживет – шагу он больше не сделает к чужим лошадям. Не взглянет никогда, даже думать не будет. А если нет – пусть его солнце и луна разобьют, и кони его подохнут, и небо вместе с господом богом, ангелами и серафимами упадет на него и придавит в одночасье… Но богу наверняка было неохота валиться со всеми чадами и домочадцами на никому не известного цыгана: Настька выжила. Весь табор от мала до велика пришел ее встречать во двор больницы. А Илья бога благодарил за то, что сумел не зажмуриться, не отшатнуться, увидев на ее левой щеке два глубоких рваных шрама.
За эти шрамы потом взялась старая Стеха со своими травами и заговорами и сделала все, что могла, чтобы они выглядели получше. Рваные раны превратились в темно-красные полоски, цыгане крестились и божились Насте, что их и не заметно вовсе, но всем уже было понятно: красота ушла.
Сама Настя не плакала. Лишь молчала и молчала день за днем, делала привычные дела, ходила с цыганками на промысел, утешала оставшуюся бездетной вдовой Варьку. Понемногу успокоился и Илья. В один из дней он поймал себя на мысли, что даже рад случившемуся. Теперь Настька никуда не денется от него. А то живи всю жизнь и дрожи: убежит с кем-нибудь, или уведут ее, или плюнет она на таборную жизнь и вернется к отцу… Все-таки тогда он еще был дурак дураком. Но слово свое Илья сдержал: за семнадцать лет больше ни разу не прикоснулся к чужим лошадям.
Зимовать, как обычно, поехали под Смоленск. Всем табором осели в знакомой деревне, где их давно принимали на зимние месяцы. Настя, зажив привычной оседлой жизнью, казалось, повеселела, снова начала распевать романсы, даже раздобыла где-то гитару, и по вечерам в их дом набивался весь табор. И тут снова бес подстелил свой хвост, на который Илья и наступил со всего маху. Хвостом этим оказалась девица из полтинничного заведения Лукерья Сыромятникова.
И надо же было, чтобы именно с ним все это случилось! Как будто он один из табора ходил в тот распроклятый домик в окраинном переулке. Все цыгане втихую бегали туда, хотя и девицы там были не первый сорт, и вечно было не протолкнуться от извозчиков, воров и трактирных половых – приличные люди ходили в заведения почище. Все бегали… И Илья тогда мог бы побожиться, что Настька ничего не знала. Так бы все и было шито-крыто, не реши Лушка выкинуть фортель.
Хороша, конечно, была, зараза, что скрывать. На взгляд Ильи, ей и не место вовсе было в полтинничном заведении, вполне могла перейти в трехрублевое. Высокая, белая, сероглазая, с каштановыми косами, которые она укладывала вокруг головы, Лушка неуловимо казалась ему похожей на купчиху Баташеву. На Лизу, которую он хоть и не любил никогда, но и забыть не мог. Нет-нет, да и вспоминались пахнущие мышами и ладаном переходы купеческого дома, темная комната с иконами за лампадой, свеча на столе, серые, полные слез глаза, горячие руки, белая грудь под рубашкой. Как забудешь такое… Вот и ходил, как нанятый, к Лушке, и раз за разом пропадали полтинники в Лушкином вязаном чулке, и хохотала она, блестя зубами, откидываясь на стену и распевая песню собственного сочинения:
Ах ты, цыган черный,Да кто ж тебя полюбит?Кто тебя полюбит – душеньку загубит!
Он любил, сев рядом с ней на кровать, наматывать на руку ее тяжелую косу, отливающую на свету орехом. Любил, когда она просила, лениво растягивая слова: «Спой, што ли, сатана…» Любил петь для нее по-цыгански и смотреть, как она злится: «Пой, штоб я понимала, сколь разов просить? Я тебе не цыганка твоя!» Любил приходить к ней не в заведение, а «на фатеру» – в крошечную комнатушку под самой крышей доходного дома, с деревенским сундуком и оклеенной цветными картинками дверью. Картинки эти Лушка обожала страстно и радовалась не столько принесенным в подарок конфетам, сколько рисунку на коробке. Они вместе пили вино или чай с баранками, вместе забирались под Лушкино одеяло, сшитое из лоскутов, и она не обижалась, когда он в горячке называл ее Лизой: «Хоть горшком называй, только в печку не суй». Лишь однажды она, в шутку или всерьез, спросила: «А кто она такая, Лиза?» Илья не стал рассказывать. Лушка не настаивала.
Так все и катилось понемножку до зимы. А после Рождества Лушка вдруг объявила, что затяжелела. Илья забеспокоился:
– Вытрави.
– Поздно.
– Вычистку сделай. Я денег дам.
– Пять рублей у Агафьи.
– Куда пять?! Полтора!
– Все равно не буду.
– Ну и дура, – заявил Илья уже из-за двери. И больше не приходил к Лушке ни домой, ни в заведение.
Первое время он боялся, что Лушка будет бегать за ним и требовать денег, но она не появлялась. А когда стало ясно, что Настя ждет ребенка, Илья и думать забыл о веселой девице. Как и все бабы в таборе, Настя до последнего прятала свой живот,[11] и Илья узнал о ее беременности только на шестом месяце.
Табор снялся с места сразу же, как только сошел снег. Илья с беременной женой остался в Смоленске: Настя решительно объявила, что не намерена рожать первенца посреди грязной дороги. Илья решил, что лучше не спорить. Ребенка ждали к лету, и он рассчитывал сразу же после Настиных родов ехать вслед за табором. Варька осталась с ними.
Настя родила Гришку в мае, промучившись трое суток и чудом оставшись в живых. Илья, которого повивальные бабки и близко не подпускали к жене, чуть не лишился рассудка от страха, замучил баб вопросами, по сто раз заставлял клясться каждую, что Настя не умрет, сидел безотлучно на крыльце, мешая бегающим из дома во двор повитухам и не слушая их ворчания. И в конце концов Варька, глядя на брата, не выдержала. Молча взяла его за руку, потащила прочь со двора, привела прямиком в кабак, сама заказала целый штоф, налила стакан доверху и свирепо приказала: