Крестьянский сын - Раиса Григорьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Считалось, что если в эти предпасхальные недели молить о чём-нибудь господа бога, он сразу услышит и исполнит просьбу. Пореченцы несли и несли в церковь замусоленные, мятые бумажки, на которых были нацарапаны имена их близких и просьба к богу: сохранить здравие «сих рабов божьих» или упокоить их души. Больше было записок, поданных за упокой: уже во многие пореченские дворы пришли чёрные вести с фронта, многие солдатские дети остались сиротами. И хотя сам батюшка, и дьякон, и пономарь, и прислуживающие в церкви «матушки» нестройным бубнящим хором считывали с записок имена живущих и усопших со всей скоростью, на какую были способны, холмики записок на подносах всё равно не убывали.
Вот тогда-то и решил священник взять себе в помощь учеников. Ребятам сначала лестно было, что их поставили на такое важное дело, потом стало надоедать — уж очень долго приходилось стоять и читать одинаковое: «Дай, господи, здравия рабе твоей Анастасии, Фёкле, рабам Ивану, Дормидонту, Максиму, рабе Пелатее, упокой, господи, душу рабов твоих таких-то, таких-то и таких-то…» Муторно очень. Поначалу кто-то первый погрешил немного: такой скороговоркой стал читать, что лишь окончания имён было слышно: «…рабе… сии… екле… онта…» Потом вовсе некоторые записки стали пропускать. Дескать, бог и так учтёт. Он небось и сам по писаному читать умеет, а не только слушать…
В свои записки прихожане заворачивали ещё и деньги: кто стёртый пятачок, кто гривенничек, кто полтинник, а кто и целый рубль. Всё-таки не бесплатно же надоедать господу богу! Дважды Косте попались рядом две записки. На одной купец Рядов просил помянуть душу своего родителя и в уплату за эту услугу вложил десятирублёвую бумажку. Другая записка была писана соседкой Байковых, тёткой Марьей, у которой сын Фрол был взят в солдаты вместе с байковским Андреем. Тётка Марья молила о сохранении жизни своему сыну. В её записку был вложен гривенник.
Прочитав обе записки, Костя забеспокоился. Как же так? Всё село знало, как купец Грядов сживал со света своего старого отца, чтоб скорее получить наследство, а теперь нате-ка, десятку! Старика-то уж всё равно на свете нет. А Фрол каждый день под пулями жизнью рискует. За него-то сильней надо молиться, чем за грядовского родителя, да у тётки Марьи денег мало. Получалась задачка по арифметике, в которой условия никак не сходились с ответом. Костя подумал, подумал, да и решил её: десятку грядовскую переложил в записку тётки Марьи за здравие Фрола, а её гривенник — в записку Грядова, за упокой души отца.
Распорядившись таким образом, Костя всё-таки немного побаивался: вдруг бог покарает его.
А тут ещё случай с Николкой Тимковым. Тишайший Николка во время заупокойного молебна прочёл целую гору записок за упокой души и только на последней обнаружил, что ошибся, что все записки писаны на моление за здравие.
Вечером на поляне за церковью Николка, заикаясь от страха, рассказывал ребятам о том, что наделал. Выходило так, что все живые «рабы божьи», которых Николка поминал за упокой, должны немедленно умереть.
— Кого поминал-то? — подавленно спросил Костя.
Он с тревогой ждал, что будет дальше, потому что если Николку разразит гром небесный, то заодно уж и его, Костю, тоже. Если ничего не будет Николке, то и ему бояться нечего!
— Не помню. Только последнюю записку помню — о «здравии раба божьего Никифора и рабы божьей Мастрадии». А кто такие, не знаю.
— Никифора и Мастрадии? Дак ведь это Редькины, некому больше. У них и в семье-то больше нет никого. Редькин Никифор, а жена Мастраша. Они! Ну как уж померли?
— Погодите, я ведь его видела, Редькина-то, — сказала Груня, которая сидела вместе с ребятами. Она теперь часто приходила сюда. — Верно видела, он к батюшке в дом шёл, рыбу нёс.
— Да ведь правда, он нонче с утра рыбачил. Я видел, как он от реки домой тащился.
— А сейчас где же? — У Николки Тимкова не переставал дрожать голос. — Неужто прямо у батюшки в дому помрёт?
Все, как по команде, повернули головы к поповым воротам.
Один Гараська Самарцев не мог удержать смеха.
— Да что вы, ей-богу! От этого сроду никто не помирал!
Но Гараську не слушали, со страхом ожидая, что же будет.
Напряжение длилось недолго. Из ворот поповского дома показалась знакомая всем побуревшая сермяга, подпоясанная верёвочкой, и облезлая заячья шапка. Редькин шёл, широко размахивая ивовой корзиной, со дна которой сыпались соломинки, все в рыбьей чешуе.
Для рыбака Редькина пост — самое прибыльное время. Беднота в Поречном в пост, как, впрочем, и весь год, питается хлебом и картошкой с квасом. А те, что побогаче, привыкшие к молоку, маслу, яйцам да к мясу, в пост, когда ничего этого есть не полагается, переходят на рыбу. Никифора Редькина с его ивовой корзиной ждали и у попа, и у богатых хозяев, так что пост для него превращался в праздник. Вот и сейчас он вышел из поповских ворот, машет корзиной, мурлычет что-то, чуть не приплясывает.
— Здравствуйте, дяденька Никифор, — начал Гараська Самарцев. — Как ваше здоровьице будет?
Спрашивает, а у самого в глазах смешинки прыгают.
— Здоровьица? Да она ничего, здоровьица-то. Чего ей сделается? Редькину, сказать, износу нету! — и, весело подмигивая, прошёл мимо ребят своей странной припрыгивающей походкой.
Редькин не помер. Ничего не случилось и с его крикливой, вечно растрёпанной Мастрашей. И других случаев внезапной смерти на селе не слышно было. Тогда-то Костя убедился, что все эти заупокойные и заздравные записки ничего не значат, и наказания божьего за свой поступок уже не боялся. А Гараська однажды на пути из школы предложил Косте:
— Айда, Костя, со мной к целовальнику за пряниками.
— Ишь богач! А деньги?
— Есть у меня, пойдём. Только никому не говори, слышь!
— Не. А ты где всё же взял?
— «Где, где»! Думаешь, которые деньги в церковных записках, те все богу, да? Не видал, как пономарь кассу считает да себе в карман кругляшки спускает? А ежели и вся касса отцу Евстигнею попадает, дак опять же не богу. Лизке на лишние гостинцы. Пойдём, Костя.
Побежали бегом, а перед целовальниковой усадьбой перевели дух, пошли степенно — покупатели. В узком проулке между амбаром и домом, обернувшись к стенке лицом, стоял подросток в серой рубахе, высокий и тонкий. Целовальников сын Ваньша. Голову он наклонил вниз, не то рассматривая что-то зажатое в кулаке, не то что-то тайно из него выкусывая.
— Здравствуй, Ваньша. Ты чего тут делаешь?
Ваньша медленно оборачивается, судорожно дожёвывая.
— Вот, ре-репу ем. — Тёмные глазки Ваньши перебегают с Кости на Гараську.
— Репу?
— Мг-м. Вот, — разжал и снова быстро зажал кулак.
Странная то была репа. Белая, рассыпчатая мякоть, некусаный бочок покрыт плотной зеленовато-жёлтой кожицей с матовым отсветом, а там, где надкусано до сердцевины, видны коричневые семечки. Всё успели рассмотреть ребята за короткий миг. А Ваньша уж спрятал в карман своё лакомство и приободрился.
— Вы в лавку, что ли? Так маманя тама. Ступайте.
— И то идём, — рассердился Костя. — Ты пошто нас дураками числишь? Думаешь, никогда яблока не видали, не знаем? Главно дело — «репу»…
— Како яблоко, где мне его взять? Сам врёшь!
Ужас охватывает Ваньшу. Сейчас его выдадут мамане, та скажет отцу, и тогда — куда хочешь девайся, найдёт и прибьёт до полусмерти.
— Погодите, робя, — останавливает Костю с Гараськой заискивающий голос, — отведайте-ко.
В Ваньшином кармане, оказывается, ещё есть яблочко, поменьше и всё сморщенное. Несмотря на горьковатую гнильцу внутри, оно кажется необыкновенно вкусным, только уж очень малы половинки.
Потом Ваньша достаёт ещё одно:
— Нате ещё, братцы, только, ради христа, не сказывайте нашим!
— Да пошёл ты! Думаешь, все продажны, как у твоего отца дети! — благородно возмущается Гараська. Но второе яблоко всё-таки исчезает в его кармане.
— Не скажете?
— А сроду-то мы на кого говорили? — Костя явно оскорблён.
Ваньша успокаивается. Теперь ему страстно хочется рассказать ребятам, как было дело:
— Ещё поздней осеней тятька привёз мешок этих самых яблок. Антоновские называются. Я попробовал — кислые, страсть. Тятька говорит — положу в мякину, они зиму-то пролежат и к пасхе сладкие сделаются, по-дорогому продам. Нонче утром он отпер вышку[1] и велел с ним яблоки перебирать: которые загнили — откладывать. Сам перебирает, а сам смотрит за мной, не спрятал бы я целое. Перебрали, а тятька тогда гнилые заново переглядывает — которы маленько, те в кучу, на продажу, а которы вовсе сгнили — дал мне. «Отнеси, говорит, мамане и сам покушай». А мне на кой такие-то? Он потом снова вышку запер и уехал куда-то, а я залез — я какой хошь замок отопру — и взял. А чего? Он их не нонче-завтра вынесет в лавку да и продаст… Слушайте-ка, ребята, если бы вы пошли, заговорили её, маманю-то, я бы слазил, ещё натаскал. Ей-богу! А то так она может в сени выйти, увидеть, что вышка отперта… Пошли, а?