Невиновные в Нюрнберге - Северина Шмаглевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Райсман тяжело вздохнул, Оравия сразу же с пониманием откликнулся:
— Вот-вот. Уже полдень, а здесь время точно стоит на месте. Сколько на ваших часах? На моих без двадцати час.
Он протер очки, сверил свои часы с часами Райсмана и снова стал кружить между лестницей и чемоданами, похожий на длинноногую сгорбленную встревоженную птицу — у лифта он разворачивался, проходил мимо портье и возвращался. Его неугомонные пальцы двигались в такт каким-то внутренним мыслям, дирижировали, передавали напряжение.
Райсман тоже отошел в сторонку, и я осталась одна, тупо уставившись на стену, в углублении которой торчали пустые вешалки гардероба. Наконец лифт заскрипел, хлопнула дверь.
Из глубины гостиничного мрака к нам быстрым шагом идет кто-то кругленький и маленький, он все ближе, и я замечаю в его облике самодовольство дошкольника, смешанное с самодовольством пожилого дяди, одетого в пижаму, укутанного в мягкий купальный халат, даже не застегнутый на все пуговицы, а лишь стянутый поясом.
Пухлые ладошки то и дело поправляют легкий пух на голове, что, впрочем, не дает никакого результата; приглядевшись, я понимаю, что Грабовецкий разбудил этого пожилого человека, спавшего крепким сном. Детский румянец на щеках, сглатываемые зевки, ямочки возле губ и бесплодные попытки собраться с силами, на пухлых по-детски пальцах тоже ямочки, пальцы лежат на торчащем животике и теребят махровую пряжку халата, седина прозрачного пушка на розовой лысине — все это вместе являет собой несколько странный облик нашего юриста. Кажется, он досыпает на ходу.
— Прокурор Илжецкий, — произносит театральным шепотом Михал Грабовецкий, и его рука-указатель нацеливается на сияющего толстячка, — он введет вас в курс всех проблем процесса.
Мои спутники реагируют вяло. Бормочут свои фамилии, обмениваются с прокурором рукопожатиями, почти не двигаясь с места. Они тоже неожиданно ощутили потребность в отдыхе, тепле и уюте, очень хочется провалиться в мягкую гостиничную постель, погрузиться в тишину огромного темного здания.
Возникла некая заминка.
Прокурор Илжецкий внимательно оглядел нас и вдруг окончательно проснулся:
— А где Циранкевич?
Грабовецкий занервничал, начал объяснять, с каким трудом мы добирались, сколько сделали вынужденных посадок на гражданских и военных аэродромах. И как Юзефа Циранкевича по телеграфу срочно вызвали в Варшаву в связи с важными государственными делами. Ведь предполагалось, что он поедет в Нюрнберг на один день…
Илжецкий, махнув рукой, перебил его на полуслове. Я наблюдала за ним в зеркало. Он стоял в центре нашей группы словно апостол в венце из серебряного пуха вокруг блестящей лысины.
— Я вообще сомневаюсь, что дадут выступить свидетелям из Польши. Это идея Буковяка. Жаль только, что запоздалая. Насколько я знаю американцев, а без ложной скромности скажу, что познакомился с ними достаточно близко, легко догадаться, как они отнесутся к любой попытке внести поправки в утвержденную программу работы Трибунала. Американцы тут хозяева положения. Они решают все. Без возражений. Без обжалования.
Грабовецкий вытянул шею. Бледное, нездорового воскового оттенка лицо его отражалось в зеркале.
Мы молчали. Никто не шевельнулся. Только молодой судья поднес левую руку к уху, подкрутил часы, сверил их с большими стенными в холле и сказал с иронической улыбкой:
— Долгонько же вы тут спите, господа!
Я не поняла, шутит он или в самом деле раздражен этим сибаритством.
Илжецкий поднял руки, его розовые пухлые растопыренные ладошки напоминают крылышки ангела.
— Что поделаешь, мои дорогие! Сегодня воскресенье! Мы гуляли вчера всю ночь. Надо отдохнуть перед завтрашним рабочим днем. Трибунал должен выспаться после великолепного бала.
— Бала?!
Я повторила за ним это слово, почти не разжимая губ, боясь, что ослышалась, не желая, чтобы мужчины надо мной смеялись.
— Ну разумеется! Даже председатель Трибунала, сам лорд Лоуренс, принял в нем участие, он открыл бал вальсом и закончил чудесным танго в восемь утра.
Нас ошеломили его слова. Как это не похоже на наши представления о месте, где происходит великая перекличка погибших и убитых. Вероятно, поэтому никто не произнес ни слова. Илжецкий вдруг закружился, словно вспомнив, что должен сделать еще один, последний бальный пируэт.
— Поднимемся все в мою комнату. Мы уже не надеялись, что прибудут свидетели из Польши. Сбросили вас со счетов.
Доктор Оравия улыбается со свойственной ему иронией:
— Бьюсь об заклад, что тут для нас нет номеров. Угадал?
Грабовецкий тут же парирует:
— Вы, любезнейший, в очередной раз проиграли. Вы слышали, что говорил Илжецкий: тут хозяева американцы. А значит, беспорядка быть не может. Американцы все продумали.
— А этот бал? — Райсман недоуменно обращается ко всем сразу.
— Бал! — вскинул брови доктор Оравия. — Может, действительно надо исходить из того, что траур только у немцев? Что все остальные могут веселиться? Теперь же карнавал! Первый послевоенный карнавал!
Илжецкий, обнимая всех сразу своими пухлыми ручками, подталкивает нас к лифту.
— Карнавал?! — странным тоном повторяет Райсман.
— А как дела в Варшаве? — спрашивает все еще заспанный прокурор.
Грабовецкий вскинул руку, поморщился.
— Масса проблем. Например, с эксгумацией не так все просто. Я не привез вам ничего конкретного. У нас в стране пока еще не слишком весело. Да-да. Указания давать легко, куда труднее их выполнять.
Илжецкий резко остановился. Теперь это был совсем другой человек. Он весь побагровел — лицо, шея, даже грудь.
— Послушайте, коллега! Ведь вы же за этим ездили, — отчитывает он Грабовецкого, понизив голос. — Вы должны были привезти сюда свидетелей, да, но, кроме них, и уточненные данные о военных потерях Польши. Как же так? Трибунал заканчивает слушание свидетелей, через пару дней начнут давать показания подсудимые. Вы привезли материалы, коллега?
В ответ Грабовецкий, от волнения глотая гласные, поспешно затараторил:
— Я говорил с генералом. Я обращался к правительству. И повторяю: у нас трудности. Не хватает инструментов. Нет экспертов, кругом развалины. Мороз. На дворе ведь февраль! Я даже в последний день накануне отъезда говорил с генералом. Надо вооружиться терпением, сказал он. Плохи дела с земляными работами.
Илжецкий снова закружился, повернулся к Грабовецкому спиной. Казалось, вот-вот взорвется, но вместо этого он вежливо спросил:
— Как перелет? Вы очень поздно здесь появились, мои дорогие! Я сильно сомневаюсь, удастся ли добиться, чтоб заслушали ваши показания!
Грабовецкий, в своей черной шляпе и черном пальто казавшийся особенно бледным, принял любимую позу указателя на перекрестке и обратился к нам:
— Скажите сами! Сколько дней мы ждали в Варшаве? А сколько дней отняла эта проклятая дорога в метель и пургу? Сколько у нас было вынужденных посадок черт знает где, на случайных аэродромах? Мы даже на военном аэродроме немало времени проторчали! Этот перелет длился бесконечно, Варшава в конце концов отозвала Циранкевича. Ему пришлось вернуться. А вы, пан прокурор…
Ответом ему были вздохи и поддакивания.
Илжецкий зевнул.
— Я бы не хотел, чтобы Польшу вычеркнули из повестки дня. Уже поздно. Прокурор Буковяк с неимоверным трудом добился согласия на то, чтобы пригласить сюда нескольких польских свидетелей. Но все сроки истекли, мы несколько раз переносили ваши выступления. Что нам скажут завтра? — Илжецкий беспомощно развел руками.
— Скажут, что на бал мы уже опоздали, — пошутил доктор Оравия, потирая пальцами лоб и глаза.
Прокурор снова зевнул и взглянул на часы.
— Надо сегодня же обязательно предупредить председателя. Я попытаюсь, хотя не знаю, увидим ли мы его. Уверяю вас, что неделя работы на процессе — это намного больше, чем может выдержать человек от воскресенья до воскресенья.
Грабовецкий поспешно подтвердил:
— Да-да! В воскресенье только и успеваешь привести в порядок свои записи, изучить документы, на отдых времени не остается.
Илжецкий прервал его:
— Подождите, пожалуйста. Я спрошу у портье, какие номера приготовили для наших свидетелей. Судья Яхолд каждый день уверял американцев, что свидетели обязательно прибудут.
У молодого немца, который стоит, опершись руками на темное сукно, нежное девичье лицо. Какая нежная кожа! Мягкие ресницы распахиваются медленно, открывая небесно-голубые глаза. Именно так мы представляем себе поэтов: меланхоличная улыбка, отсутствующий взгляд. Илжецкий объяснился с портье по-английски, взял ключи, поблагодарил. Потом перехватил его взгляд, сразу понял, в чем дело, и несколько смутился. Подойдя ко мне, взял под руку и отвел в глубь холла.