Боярыня Морозова - Владислав Бахревский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– За взятку в судах могут засудить самого Господа Бога, прости меня, Всевышний, за святотатство, но это так! – воскликнул Плещеев. – Святые монастыри скупают лучшие земли. Городской посад разорен вконец. Люди, несущие тяжесть податей, закладывают себя патриарху, боярам Шереметевым, Стрешневым, лишь бы освободиться от тягла. И вот, глядишь, уже не сто дворов, а пятьдесят несут непосильный груз поборов и всяких общинных и государственных служб. А тяглецы все бегут! Чего дожидаться? Или близкие к царю Михаилу люди позабыли годы смуты?
Морозов молчал.
– Есть одно средство от безудержного бунта черни, – сказал Плещеев. – Родовитейшие должны поделиться властью с дворянами.
– Посад нужно укрепить, – провозгласил Траханиотов. – Всякий бунт, как уголек в печи под золой, в посаде таится. Надо людям передых дать. Устроить по-доброму посад – совершить для всей России благодеяние. И казна будет полна, и люди будут сыты, одеты и довольны. Пока же у нас довольны девятнадцать родов, кои получают боярство, минуя чин окольничего.
– Покушаем пирогов, – предложил Морозов и стал расхваливать своего повара.
Хвалил до конца трапезы, до проводов гостей.
– Каков повар – таково и блюдо, – сказал родственникам на прощанье, – однако без приправ и повар бессилен. Была бы приправа по вкусу.
Велел слуге завернуть пирогов гостям, а сам пошел одеваться в праздничное платье: в Кремль ехать.
В Кремле пошел в Благовещенскую церковь, к протопопу Стефану Вонифатьевичу.
– Что же ты, отче, в Москве? – удивился боярин. – Твой духовный сын перед венчанием на царство оставлен без мудрой поддержки духовного отца!
– Оттого и в Москве, что готовимся к венчанию! – ответил Стефан Вонифатьевич. – С государем в дружках идет чистый помыслами отрок, сын Михаила Алексеевича Ртищева Федор Ртищев.
– Поезжай, отец, к Троице. Молодой царь должен в духовнике своем друга зреть. Пока большая мутная вода весны царствования не опала, надо быть рядом с царем. Он это оценит, если не теперь, по молодости, то позже.
Через час протопоп был уже в дороге, а Морозов – в кремлевской башне пыток.
Возле входа Борис Иванович встретился с князем Шаховским. За спиной князя, как ангелы-хранители, – стрельцы.
– Здравствуйте, князь Семен Иванович! – поздоровался Морозов и первым нагнул голову под низкие каменные своды.
– Здравствуй, боярин Борис Иванович! – уже в каменной башне ответил на приветствие Шаховской.
– Садись! – кивнул Морозов на лавку и сам сел.
Палачи деловито раскаливали на огне инструменты.
– Лето, а холодно здесь у вас, – поежился боярин.
– Кому холодно, кому жарко, – возразил палач и поглядел на Шаховского. – С кого начинать будем?
– Бердышева-мурзу веди и бабу веди.
– Обоих сразу?
Морозов повторять приказаний не любил, поворотился к Шаховскому.
– Как хлеба-то у тебя, Семен Иванович?
Шаховской глядел на раскаленные добела щипцы.
– А?!
– Хлеба уродились, говорю?
– Хлеба? – Шаховской уставился на Морозова. – Какие хлеба? Какие еще хлеба?!
– Вотчинные… У меня в Мордовии все погорело.
– Не помню, – сказал Шаховской, – ничего про хлеба не помню.
– В московских селах нынешний год благодатный. А дыни какие вымахали! Ты сажаешь дыни?
– Дыни?! – Шаховской вдруг икнул.
– Кваску принеси нам! – крикнул Морозов стрельцу.
Палачи ввели несчастных. Посадили на лавку. Морозов, слушая, как стучат у Шаховского зубы о край квасного ковшика, повздыхал, перекрестился.
– Служилый человек, мурза Бердышев, говорил ли ты такие слова?! – вдруг закричал он пронзительно. Ковшик у Шаховского выпал из рук, квас пролился, ковшик закрутился на каменном полу. – Говорил ли ты: «Посадить бы на государство королевича датского! Не быть бы Алексею Михайловичу на царстве, когда б не Морозов»?
Палачи вытолкали и поставили перед Морозовым маленького, исполосованного кнутами татарина; тот заранее закусил губы, ожидая побоев.
– Плети ему были, – сказал старший палач. – Огнем его теперь надо.
Подручные тотчас схватили мурзу, связали руки-ноги, кинули на пол, огненное крокодилье рыльце щипцов вцепилось в ребро.
Визг, судороги, вонь сгоревшего мяса, ведро ледяной воды на голову.
– Говорил ли ты… – начал спрашивать Морозов.
– Говорил! Ради истины говорил! Московский царевич – подметный. Подметный Алексей! Подметный!
– Еще ему! – Морозов тронул Шаховского за колено. – Вот ведь сами просят!
Опять вой, паленое мясо. И стук головы о каменный пол. Утащили мурзу в подвал, чтоб отлежался.
– Ну а ты что говорила? – повернулся Морозов к бабе, вцепившейся от ужаса в лавку ногами-руками, пустившей лужу под себя.
– Батюшка, только не жги! За другими повторяла! Слово в слово – за другими.
– Что же ты говорила?
– А говорила: «Глупые-де мужики, которые быков припущают к коровам от молоду, и коровы-де рожают быков. А как бы припущали-де на исходе, ино рожали все телицы. Государь царь Михаил женился на исходе, и государыня царица рожала ему царевны, а как бы государь царь женился-де об молоду, и государыня бы царица-де рожала всё царевичи. Царь Михаил хотел постричь царицу Евдокию Лукьяновну в черницы. Тут она велела подложить себе в постелю мальчика. И царевич Алексей подметный, стало быть».
– Плети ей были, – сказал палач, – двенадцать плетей.
– Для вразумления еще двенадцать.
Опоясывающий удар кнута сорвал бабу с лавки на пол. Палач бил, словно хотел рассечь тело пополам.
– Потише! – поморщился Морозов.
Бабу утащили очухиваться.
Пот заливал белое лицо князя Шаховского. С висков текло по бритым щекам, из глазниц бежали ручейки на усы, с усов по шее, капало с кончика носа, даже с мочек ушей капало.
– Не приведи господи! – почти прошептал Морозов. – Ведь как бьют! Боже ты мой, как бьют! И не скажешь палачу: умерь ярость. Палач государеву службу служит.
Шаховской закрыл глаза.
– Борис Иванович, ты не гляди, что от страха я мокрый весь. Самому гадко. Как мышь мокрый. Только ведь, Борис Иванович, я князь. Я княжеского звания на пытке не уроню!
– Семен Иванович, о каких пытках ты говоришь? – изумился Морозов. – Не враг же ты государю, чтоб от него таиться? Скажи, будь любезен, отчего ты так прилепился сердцем к датскому королевичу, зачем добра ему хотел, какой корысти ради?
Шаховской обмяк, привалился спиной к холодной стене.
– Все, что я скажу, Борис Иванович, ты и сам знаешь. Прилепился я к Вольдемару не ради какой корысти, а по повелению царя Михаила.
– Врешь, Семка! – вдарил ладонью по лавке Морозов.
– Не вру. А то, что по сердцу была мне эта служба, – не скрою. По нраву мне заморская ихняя жизнь. Царь Михаил перед самой смертью умыслил оставить королевича Вольдемара в Москве без перекрещения.
– Писарь, ты записал?
В темном углу зашевелилось.
– Записал, боярин.
– От пытки ты себя избавил, князь Семен. – Морозов встал с лавки. – Однако ж показания твои еретические. Оболгал ты покойного царя, князь Семен. За то тебя к сожжению приговорят, да царь у нас милосерден, не допустит злой казни.
И, не отдавая никаких приказаний, Морозов выскочил из башни вон – торопился к другим делам.
Царь и Никон
В Троицкую лавру Алексей и Федор Ртищев пеши странствовали.
Встречали царя колокольным звоном, вся братия монастырская вышла ему навстречу. Среди встречающих был и Стефан Вонифатьевич, протопоп кремлевского Благовещенского собора.
На другой день Стефан Вонифатьевич шел с царем Алексеем и с товарищем его, молодым Ртищевым, к заутрене. Начиналась неделя молитвенного усердного труда. Был Стефан Вонифатьевич весь в себе, не видя благолепия церквей, земной осенней красы, боярынь с кралями-девками, прикатившими в лавру поглядеть на молодого неженатого царя, но прозрел вдруг перед старичком уродцем. Сидел старичок на нижней ступени паперти, никак не мог лапти обуть: вывернутые руки до ног не доставали.
Протопоп кремлевской церкви встал вдруг перед уродцем на колени, обул его и поцеловал братским Христовым поцелуем.
– Благодарю тебя, Господи! – воскликнул царь Алексей, глядя на деяние протопопа. – Благодарю тебя, Господи, что в церкви моей такие пастыри, великомудрые и паче того смиренные.
– Великий государь, – заплакал протопоп, – не хвали ты меня, бога ради! Смирение должно прорастать в человеке так же естественно, как растут его власы. Если же оно прорастает от ума, в надежде на похвалу вельможи, или в назидание, а того хуже – в порицание гордому, то золото благодеяния тотчас покроется медной прозеленью.
Сурово звучали слова протопопа, но Алексей приник к нему, и оба они поплакали, и Федя Ртищев плакал на коленях, лобызая ступени святого храма.
По окончании службы царь прикладывался к иконам. Долго стоял перед «Троицей» святого отца живописного мастера Андрея Рублева. За великую радость и красоту икон своих удостоился Рублев святости, было это дорого Алексею, ибо видел, за что человек свят.