Частное лицо - Андрей Матвеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Раньше надо было думать, — говорит добрая жаба. — Куда в таком состоянии на улицу?
Он молчит, он хочет только одного: домой. Он сделал то, что должен был сделать, он дождался ее под часами, она поняла, что он не забыл, не раздумал, что он просто не может, болеет, у него сильная простуда, а может, и грипп. У него температура, тридцать девять и три, и ему надо только одно — лечь в постель и накрыться с головой одеялом.
Ладно, сейчас попрошу диспетчера, и он даст такси без очереди, поедешь домой, а дома вызовешь врача. Немедленно, прямо сегодня!
— У меня нет денег, — тихо говорит он.
— У меня есть, — испуганно (вот только отчего?) произносит Нэля, — я его довезу, только можно лыжи здесь оставить?
— Давайте быстрее, — говорит жаба.
Они едут по уже светлым, не таким пустынным, безмашинным, безлюдным, как какие–то полтора часа назад, улицам. Он в сознании, она сидит рядом с ним, и он в полном сознании, вот только колотит всего, ну да ладно, это пройдет, она ведь теплая и добрая, он привалился к ней, а она гладит его руку, перебирает пальцы и шепчет: — Ничего, ничего, все пройдет, сейчас будешь дома, — но ему уже не хочется домой, ему хочется так и ехать, рядом с ней, в одной машине, на одном сиденье, так он скорее поправится, станет совсем здоровым, от месяца и следа не осталось, от звезд тоже, вон и дом уже, я не буду подниматься, говорит она, мне опять на вокзал надо, за лыжами, ерунда, отвечает он, большое тебе спасибо, дурачок, ну зачем ты это сделал, он молчит, ему нечего сказать, она рядом, ему хорошо, у тебя есть телефон, вопросительный знак, он произносит номер, она просит у шофера клочок бумаги и карандаш, симпатичная деваха, отчего бы не дать, я позвоню на днях, ладно, он смотрит, как машина разворачивается и опять едет в сторону вокзала, надо было взять еще трешку, думает он, а то неудобно получилось, теперь я ей должен, входит в подъезд, поднимается по лестнице и звонит в дверь, где ты был, кричит мать, вызови врача, просит он, у меня тридцать девять и три, меня хотели забрать в больницу, да я не согласился, и проходит в свою комнату. Опять туман, опять горячо, так горячо, что жжет, свитер мокрый, рубаха мокрая, тело же горячее, слишком горячее и слишком липкое, вот постель, вот толстое, пуховое, китайское одеяло, лечь, свернуться, закрыться, укрыться с головой!
7
Но позвонила она не через несколько дней (несколько — это два, три, ну, четыре), а почти через неделю, вечером следующей пятницы. Все это время он провел в постели, разморенный и слабый, температура окончательно упала лишь в среду, до среды же она то подскакивала до тридцати восьми (больше не было с воскресенья), то опускалась до тридцати семи. В комнату заходила мать, приносила тарелку куриного бульона, золотистого, с морковкой, заправленного гренками. Он лениво съедал несколько ложек и опять укрывался одеялом с головой. — Поешь, — просила его мать. — Нет, — говорил он сквозь одеяло. Она забирала тарелку и уходила, и тогда он пытался заснуть.
На улице окончательно похолодало, стекла затянуло мрачной морозной коркой, солнце всходило на несколько часов, жизнь казалась бессмысленной и тупой, все приводило его в раздражение, в эти–то дни он и начал писать стихи. Они были плохими, он понимал это, но ничего поделать с собой не мог, лежал, укрывшись одеялом, а в голове мелькали рифмы, женские и мужские, ассонансные и диссонансные, правильные и неправильные, парные и перекрестные, хотя ничего этого он, естественно, не знал. Он просто лежал и пытался выразить в неуклюжих строчках то, что жило в нем (жило–не тужило, да вот отбегалось, отпрыгалось, раз–два, коли дрова, три–четыре, на квартире, пять–шесть, рыбку съесть), в основном же он пытался представить себе Нэлю и написать о ней, в стихах она получалась совершенно не такой, как в жизни, почти неземной, бесплотной, чуть воздушной и трепетной, но ведь для него она действительно была такой. Он понял, что влюбился, и влюбился, вроде бы, не на шутку. Куриный бульон и аспирин с антибиотиками помочь тут не могли, ему хотелось видеть ее, а она все не звонила понедельник, вторник, температура держится, среда, она держится, но к вечеру спадает окончательно, а она все не звонит, мороз же крепчает и крепчает, через неделю Новый год, где он будет встречать его, как? Наверное, дома, с матерью, если, конечно, она не уйдет в гости, ведь ей и так тошно сидеть вечерами дома, она еще молодая, нет и сорока, родила совсем девочкой, в двадцать, ему сейчас шестнадцать, ей — тридцать шесть, а она вынуждена всю эту неделю быть при нем, неотлучно, как собачка, неужели и Новый год они встретят так же: он, только оправившийся от болезни, и она, прилагательные опускаются, нарядят маленькую елочку, откроют бутылку шампанского и сядут вдвоем у телевизора? Впрочем, может зайти отец, хотя это навряд ли, у него своя семья, и так он приходит дотаточно часто, был вечером в воскресенье, заходил и во вторник, принес меду и хорошего чаю, посидел с ними в комнате, помолчал с полчасика, а потом ушел.
Он пытался заснуть, но вместо этого снова лез под подушку, брал тоненькую двенадцатилистовую тетрадку и опять начинал рифмовать. Клеть–плеть, плеть–медь, медь–сеть и так далее. Нэля окончательно потеряла свои черты и стала чем–то средним между девицей с последней страницы «Советского экрана» и этакой феей из давно уже позабытых детских сказок, в общем, куча ничего не значащей романтической чепухи, глаза–роса, розы–грезы, после грез, естественно, возникали мимозы. Нэля странно щурилась, он улыбался ей впотьмах и пытался обнять, но она ускользала, выбегала из комнаты, а через какое–то время он слышал стук в замерзшее, мрачное, декабрьское окно. Вставал с кровати, подходил к окну, долго и тщательно дышал на стекло, потом протирал его рукавом, но пока он мог хоть что–то разглядеть, Нэля уже исчезала с улицы и вновь оказывалась в комнате, голова начинала кружиться, и тогда он опять ложился, ему хотелось, чтобы она посидела рядом, подержала его за руку, и кто–то действительно садился рядом и брал его руку в свою. Он открывал глаза, смотрел на мать, улыбался и наконец–то засыпал окончательно, а проснувшись в четверг утром, понял, что температура у него абсолютно нормальная, следовательно, еще два–три дня, и он будет здоров.
По этому поводу весь четверг он был достаточно весел и уже не писал стихов. Лежать больше не хотелось, мать с самого утра ушла на работу, в двенадцать забежали ребята из класса, но в час ушли, он поел какой–то невкусный обед, пошел в комнату матери и начал рыться в книжном шкафу. Хорошие книги отец забрал с собой, то, что осталось, — ширпотреб, переплетенная ерунда, да и прочитал он уже все это не по разу, но отчего–то захотелось вот так, долго и тщательно, покопаться в книгах. Он брал томик, стряхивал с него пыль, проглядывал, ставил на место. Вот эти он читал в детстве, эти — еще год назад, вот это показалось ему скучным, а это — непонятным. Ему хотелось найти что–то про любовь, желательно, пооткровеннее, но ничего, кроме Мопассана, у них не было. Мопассан да еще Сэлинджер, хотя Сэлинджер — это не очень–то и про любовь, но и то, и то он читал уже неоднократно. Кончилось все тем, что он взял с нижней полки толстую пачку глянцевых журналов мод и западногерманский торговый каталог, устроился на матушкином диване и стал разглядывать женщин. Женщин, девочек, девушек, дам, формы, тела, одежду, белье. Вот наряд для вечера, а вот для дачи, вот для спорта, а вот для отдыха, вот купальники, а в них бронзовые, отливающие маслянистым загаром тела, а вот и нижнее белье, черное, белое, розовое, одни бюстгальтеры, одни трусики, одни комбинации, вот ночные сорочки, вот такая есть у его матери, он это точно знает, а вот эта каталожная женщина похожа на Нэлю, Вот она рекламирует бюстгальтер, вот пеньюар, вот одежду для тенниса, вот вечернее платье. Он стал листать пухлый, растрепанный, торговый гроссбух с самого начала, пытаясь подсчитать, на скольких снимках позирует это существо, но сбился на второй сотне — к этому моменту ему уже перестало казаться, что в Нэле и этой женщине есть что–то общее: Нэля симпатичнее, да и выглядит моложе, ей не дашь ее двадцати шести, она кажется такой юной, и тут он понял, что забыл, как Нэля выглядит на самом деле. Ему опять стало тоскливо, нет, жизнь все же штука бессмысленная и никчемная и жить еще так долго, а он уже устал, да и не нужен никому, он просто никому не нужен, так что, может, все враз оборвать?
Ему понравилась эта идея, он сложил журналы в том порядке, в каком они лежали, положил их обратно на полку, сунул туда каталог и пошел на кухню, думая о том, что вот сейчас возьмет свой широкий кожаный ремень и найдет где–нибудь гвоздь. Да, он найдет где–нибудь гвоздь, приладит ремень, намылит его (где–то он читал, что орудие повешения надо обязательно намылить), встанет на табуретку и сунет петлю в голову. Потом взмах ногой, табуретка летит в сторону, тело начинает быстро раскачиваться, но вот качание становится плавным, вот совсем медленным, вот оно останавливается, и он висит. Висит, нет, это некрасиво, и дело не в том, что зайдет мать, увидит и испугается, это–то все естественно, и размышления эти — всего лишь блуд неокрепшего ума, что он и осознает, и понимает, но вот то, что это еще и некрасиво… Лучше тогда уж как Петроний, он читал «Сатирикон», впрочем, и «Золотого осла», и «Декамерон», извечная подростковая триада, способ эстетической сублимации, попытка побороть свое либидо. Да, так он и сделает, напустит в ванну горячей, с поднимающимся парком воды, ляжет в нее, возьмет лезвие, естественно, новое, он знает, у матери в шкафчике (она бреет подмышки) лежит целая пачка новых голландских лезвий, называются они «Шик», вскроет себе вены и будет смотреть, как вода из бело–желтой становится желто–красной. Он вошел в ванную, приторно пахло аэрозолью для ароматизации воздуха (именно так написано в инструкции, напечатанной прямо на белом лаковом баллончике), ванна была грязной, в мыльной, кисло пахнущей воде невсплывшим покойником лежало еще с вечера замоченное белье, унитаз (санузел у них совмещенный) был с каким–то коричневым налетом, из–за батареи торчала старая газета, на крышке сливного бачка лежала непочатая пачка салфеток, с веревки для белья, протянутой через всю ванную, свисали черные и нежно–коричневые трупики матушкиных колготок, ее трусики и лифчик, бесплотно–розовый, какой–то воздушный. Он открыл шкафчик, пачка лезвий была на месте, но была она уже открытой, рядом стояла плохо отмытая кисточка и лежал станок с невымытым лезвием. На другой полочке он увидел пакет ваты и упаковку каких–то таблеток. Он снова посмотрел на станок и вдруг почувствовал, как краска залила все лицо, и он начал смеяться, вспомнив, как несколько лет назад, то ли в седьмом, то ли в восьмом классе, выбрил себе лобок, прочитав где–то, что настоящий мужчина должен отличаться буйной волосяной порослью. На груди волосы у него не росли, на лице тоже, шевелюра же была достаточно густой, так что оставалось попробовать выбрить себе лобок. Так он и сделал, и недели две маялся от неприятнейших ощущений, что–то постоянно покалывало в паховой области, да и когда волосы опять отросли, он не заметил, чтобы их стало намного больше. Все так же смеясь, он закрыл шкафчик, походя помочился, вымыл руки и вышел из ванной. Кончать жизнь самоубийством больше не хотелось, приближался вечер, скоро с работы придет мать, а пока можно поспать, да, лечь под одеяло, взять какую–нибудь книжку и так уснуть. Что он и сделал.