Повести - Георгий Шторм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семен Годунов ответил не сразу.
— А и вовсе хлеба не стало, — сказал он тихо. — В иных боярских клетях лежит хлеб, гниет, скуплено столько — на десять годов хватит.
Он медленно пошел к дверям. На пороге обернулся, сказал:
— Запамятовал. Иноземец Франческа челом бьет, восвояси ехать желает.
— Восвояси? — усмехнулся Борис. — Летят с гнезда птицы!.. Что ж, насильно держать не станем. А пожаловать его изрядно. Был он весьма пригож.
Царь вдруг просветлел и сказал почти весело, ясно:
— Семен Никитич, где он, Франческа, работал, там есть прах толченый, с алмазом схожий. Ты бы горсть того праху взял да, водой разведя, отнес бы ко мне наверх и там поставил…
Боярин двинул ушами, нахмурился…
Лицо у Семена Годунова было серое, когда он выходил из палаты. Быстро поднялся он наверх, в высокий терем, и взял из поставца граненую сулею: на деревянной втулке был вырезан единорог.
Боярин налил сулею чистой ключевой водою, поставил на место и поспешно спустился вниз. В палате золотого дела он собрал со стола весь запас толченого камня и вытряхнул его в оконце.
День прошел тихо. Ничего не случилось.
Только дворянина Молчанова секли кнутом.
В полночь от Кремля на город двинулись холопы. Они шли, как на приступ.
Впереди ехал всадник, закутавшись в плащ — ферезею. Перед ним несли копья с железными орлами; в когтях их чадно горели фитили.
У боярских домов всадник спешивался. Бревном высаживали ворота. Холопы выносили из клетей зерно; тут же ссыпали его в припасенные мешки.
Треск отдираемых досок, вопли и брань звучали глухо, словно накинули на город душный, сырой войлок.
Из одного дома выскочил боярин. Свет мазнул по лицу всадника. Мелькнули: царский соболий кафтан, крест; четыре зоркие искорки брызнули во мрак.
Боярин закричал и повалился всаднику в ноги…
Холопы разбивали дома.
Звезд не было. Без ветра мелко дрожали на деревьях листья. С огнем в когтях летели железные орлы…
5После Духова дня, во второе воскресенье, в самый полдень явилась «комета». Она была меньше и светлее той, что видели при царе Иване. В пасмурном небе, в просветах туч, возникал и рос ее бледный свет.[28]
Дьяк Афанасий Власьев спросил о ней лифляндского звездочета. Звездочет ответил: «Бог такими звездами предостерегает государей, пусть же царь ныне бережется и велит крепко беречь рубежи от иноземных гостей».
На Красной площади с утра сколачивали лари, открывали торг, раскладывали товары. Стрельцы осаживали народ. Никому ничего не продавали. С государева Сытного двора волокли снедь.
До полудня не знали, что означает открытый торг, почему десятники отовсюду гонят плетьми холопов. Потом объяснилось. В Москве ждали посла цесаря из Праги. Борис приказал: «Чтоб запасов по городу было вдоволь и чтоб ни один нищий не встречался на пути…»
Из Фроловских ворот бойко выкатился возок. В нем сидел покинувший Борисовы терема Франческо Ачентини.
Итальянец был «изрядно пожалован»: ему достались соболья шуба, муфта и сотня червонцев. Он держал путь на Киев, надеясь пробраться на родину через Стамбул.
Кони рванули, и возок едва не перевернуло на ухабе. Прямо на лошадей тяжело шел рослый монах. Он вопил:
— Рече господь: сотворю вам небо, аки медяно, и землю, аки железну!..
— Страшно, страшно! — прошептал Франческо и вжал голову в плечи.
— И не воспоет ратай[29] на нивах ваших, и поля ваши родят былие и волчец!..[30]
К верховьям Оки пролегали торные дороги.
Они огибали погосты выморенных сел, внезапно уходили в лес, раздольно выкидывались на старые, съеденные зноем жнивья.
Возок бросало на гатях, ставило стоймя и тащило по воде там, где настилы были щербаты и ветхи. Франческо по ночам трясся от страха. Если бы он мог, то спал бы, не закрывая глаз.
Обозы преграждали путь, пугали сумятицей, храпом коней, громом пушечного запаса. Воеводы шли под Кромы — выбивать крепко засевших казаков. Не давшая хлеба земля уродила без числа «воров».
Во многих местах было «смутно». Приходилось объезжать казацкие заставы. В Алексине и Кашине бранили патриарха: он-де в Москве весь хлеб под себя собрал, ждет — цена поболе возросла бы.
В Курске люди, не таясь, говорили о Димитрии. Чем ближе подвигался Франческо к Путивлю, тем громче слышалось вокруг: «Борис нам боле не царь».
Пыльным июльским полднем возок прикатил в Севск. На площади стоял крик. Шумели ямщики, посадские люди и ссыльные казаки. Они пинали друг друга, бранили царя и воевод и протискивались к лабазам. Сладкая желтая пыль висела над крикунами. Это ссыпали привезенный из Литвы хлеб.
При носке один из мешков разорвался. Зерно полилось. Из мешка выпорхнула грамота. Тотчас отыскался дьяк. Прямые, как стрелы, космы торчали из-под его траченной временем скуфейки. Он взобрался на воз, лег животом на мешки и стал читать.
Дать ратным людям поместья, оказать всем милость и землю в тишине устроить сулил Лжедимитрий. «А как лист на дереве станет разметываться, — говорилось в конце, — будет он к ним государем на Москву».
Возок, стиснутый напиравшей толпою, трещал. Казаки влезали в него, чтобы лучше видеть, наваливались на Франческо и кричали:
— Воеводы нашу землю огнем прошли!
— У многих глаза повынуты!
— У иных руки посечены!
— Жаловал нас царь хоромами — двумя столбами с перекладиной. Пес с ним!..
Дьяк на возу свесил ноги с мешков, помахал грамотою и сказал:
— Служилые! Што такое: конь, а траву ест двумя головами?
— Невдомек, к чему клонишь!
— Да конь тот — наш воевода: с обеих сторон взятки берет. Не худо бы его взять, в железа[31] посадить!
— В железа! Вестимо!
— На воеводин двор! Бежим, ребята!
— Кто таков? — закричал вдруг молодой казак, подбегая к Франческину возку.
Итальянец быстро ответил:
— Иноземный мастер, к царевичу Димитрию в Чернигов, на службу.
Казак исподлобья оглядел седока, взглянул на державшего коней крестьянина и буркнул:
— Н-ну ладно!..
Возок медленно двинулся. Народ бежал к воеводину двору. Выл набат с ветхой колокольни. Выехав за город, Франческо велел пустить лошадей вскачь.
И опять нескончаемый курился пылью большак, возок трясло на рубчатых гатях, набегали слева и справа белехонькие хутора и села. Застав нигде не было. Началась Лжедимитриева земля. Лишь изредка встречались вотчины, оставшиеся верными Борису.
Франческо спрятал московскую проездную грамоту. Глаза его научились издали распознавать встречных людей. Крестьяне подолгу смотрели ему вслед. Лицо итальянца стало совсем как маска — блестящее и литое, а отросшие, седые от пыли кудри закрывали воротник.
В сорока верстах от Чернигова из-за березовой рощицы выглянуло село. Тотчас за околицей стояли оседланные кони. Шел ратный сбор. Волокли пищали, порошницы, сабли. На возы второпях укладывали скарб.
На юру, у церкви, старый боярин ругал мужика. Отливали голубым его связанные из колец доспехи.
— Охнешь ты у меня, — кричал боярин, — как я тебя дубиной по спине ожгу, охнешь!..
Мужик валился на землю, боярин пинал его ногой; битый поднимался, выслушивал брань и покорно, без крика, валился снова.
Дорога, круто свернув, повела через гумно.
— Стой! — выпрыгивая из возка, внезапно закричал Франческо.
Работавший на гумне дед обернулся на крик и прикрыл глаза рукой.
У входа в ригу лежали жернова. К круглому камню была прикована девка. Тяжелая короткая цепь охватывала шею. Иссиня-черный волос буйно хлестал на грудь через плечо.
«Что это?» — спрашивал себя Франческо, робея под синим до темноты девичьим взглядом. И вдруг ему вспомнилось: на тихом, далеком берегу Бренты — другое, столь непохожее лицо!
Франческо подошел ближе. Взглянув на него невидящими глазами, она высоким голосом пропела:
Шуме, гуде, дубровою иде, —Пчелонька-мати пчелоньку веде…
И снова взглянула, как бы смотря сквозь него в степь, через дорогу.
— Эй, кто она? — окликнул Франческо стоявшего на гумне деда.
Старик медленно подошел, снял шапку и проговорил:
— Да Марья, прозвищем Грустинка. Тутошная. Третий годок, сердешная, на цепи сидит.
— За что ее мучат?
— Да вишь, дело какое, — заговорил старик. — Жила она с матерью своей у князя на селе — по своей охоте. И похолопил их старый князь, да взял Марью княжой сын Пётра к себе для потехи. Мать ее царю о сем деле челом била. И с той поры мстит княжой сын девке. А сама она сказать ничего не умеет, потому что лишилась ума.
— Давно так?
— Да с месяц, не боле. Все пасека чудится ей, пчелок видит, сердешная, да друга своего Ивашку кличет. А Ивашка тот, Исаев сын Болотников, жалобу ей писал, да што с ним сталось — неведомо, должно уморили.