Остановки в пути - Владимир Вертлиб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А по-моему, — медленно, с напором повторял отец, — нельзя подписывать это позорное вранье, никому — ни мне, ни вам!
— С волками жить — по-волчьи выть, — язвительно парировал отец Виктора. — А вы что, думаете в сторонке отсидеться, отмолчаться? Нет, не выйдет, подпишете и вы как миленький!
— Это цинизм и беспринципность, — возразил отец. — Цель средства не оправдывает.
— Мой муж хочет, чтобы весь мир по его правилам играл. Так всегда было, — вмешалась в разговор моя мама.
— А ты — что? Неужели подпишешь?
— Да, если понадобится, подпишу, — ответила она.
— Ах ты, пятая колонна! — воскликнул отец, вскочил и воздел руки к небесам. — Вы что, не понимаете, что происходит? Мы же репутацию Израиля с грязью смешаем! Нам там не понравилось — ладно, пусть. Хотим вернуться на родину — ладно, пусть. Но Израиль все-таки был и остается еврейским государством, прибежищем для несчастных, преследуемых. Фашисты шесть миллионов евреев уничтожили, разве можно об этом забыть? А сейчас мы, значит, на руку врагам Израиля сыграем, внесем, так сказать, свой вклад в его погибель, будем на него клеветать?
— Мне кажется, вы переоцениваете свои силы и, самое главное, нашу значимость, — ответил отец Виктора.
— Тот, кто подпишет это заявление, — негодяй!
— Знаете, — смущенно вставила мама Виктора, — по-моему, лучше нам сейчас разойтись и завтра это все обсудить на свежую голову.
— Ну да, конечно! — разъярился отец. — Только бы у вас тишь да гладь, а что борьба идет не на жизнь, а на смерть, до этого вам дела нет! Ну да, вы же украинка, где вам осознать всю глубину…
— А теперь хватит! — Отец Виктора повысил голос, что бывало очень редко. — Вы слишком далеко зашли! Еще жену мою оскорблять будете!
— С каких это пор «украинка» — оскорбление? — насмешливо протянул отец.
Мама Виктора заплакала и запричитала:
— Что я вам сделала? За что вы так со мной? Я просто хотела жить, как все, никого не трогала…
Муж обнял ее за плечи и жестко произнес:
— Я это заявление подпишу, неважно, что об этом всякие неисправимые упрямцы подумают. А еще напишу, что все беды — от националистов вроде вас.
И тут случилось что-то для меня, ребенка, совершенно невообразимое, что-то, что до сих пор, словно в замедленной съемке, стоит у меня перед глазами: мой отец схватил оппонента за воротник серого поношенного советского пиджака, сдернул его с кровати, так что чайная чашка полетела на пол и разбилась вдребезги, и закричал:
— Вон из моего дома!
— Из дома? А где вы видите дом? — принужденно засмеялся отец Виктора, стряхнул моего отца и отбросил его к стене.
И правда, комнату с ободранными обоями, с тусклой лампочкой, висевшей под потолком на проводе без изоляции, с тремя шаткими кроватями, с ящиком, служившим одновременно обеденным столом и платяным шкафом, и с тремя чемоданами, громоздившимися друг на друге, с трудом можно было назвать «домом».
Наши мамы кинулись разнимать отцов, родители Виктора выбежали в коридор, а он за ними.
— Подождите, я еще до вас доберусь! — крикнул отец им вслед.
Что было потом, я помню плохо. Кажется, я забрался в постель и с головой укрылся одеялом, кажется, мама гладила меня по волосам, а отец неловко повторял что-то нежное, как всегда в таких случаях, приговаривая: «Ну что, мир, а?» — но в тот вечер мы так и не помирились.
На следующее утро мой друг меня побил. Один-единственный раз в жизни. Кроме нас с Виктором, других ребят во дворе не было. Я медленно, поеживаясь, потому что после ночного дождя было довольно холодно, подошел к нему. Сначала он делал вид, что меня не замечает, старался не встречаться со мной глазами и сосредоточенно швырял маленький резиновый мячик о крышку мусорного контейнера. Мячик с грохотом отскакивал от металла, бац, бац, тупо, упорно, все чаще и чаще, бац-бац-бац… Этот концерт ударных инструментов достиг апогея и перешел в дикую какофонию, все вокруг сотрясалось, и тут я перехватил мячик и запульнул его на другой конец двора. В ту же секунду он набросился на меня, сбил с ног, и вот я уже тщетно пытаюсь сбросить его с себя, кусаюсь, дергаю его за волосы и луплю кулаками по лицу…. Наконец он, тяжело дыша, отпустил меня и смерил презрительным взглядом, который я на всю жизнь запомню. Еще через несколько секунд он опустил глаза и закрыл лицо руками, и я тоже вдруг перестал понимать, зачем нам драться, и тут, на свою беду, во двор вышел мальчишка немного младше нас — Саша, второй сын Зельцманов, — ему-то и пришлось за все расплачиваться. И вот он уже бежит домой — в слезах, с разбитым носом, с синяком под глазом, в разорванной рубашке и с ссадинами на коленках. Потом родители меня наказали, и выразилось наказание в том, что отец потрясал ремнем и сыпал угрозами, а мама щедро раздавала мне пощечины.
Вечером мы с Виктором уже играли как ни в чем не бывало. Родители наши тоже помирились. Мама заставила отца попросить извинения, а родители Виктора сказали, мол, ничего страшного, просто нервы у всех в последнее время на пределе.
Примерно месяц прошел в ожесточенных дискуссиях, и, наконец, мои родители решили не возвращаться в Россию. Мы уехали в Рим, где якобы еврейских благотворительных организаций хоть пруд пруди, и все эмигрировать в США помогают. Потом выяснилось, что делать этого не стоило. Осенью мы опять прилетели в Вену ни с чем. Некоторым обитателям дома в Бригиттенау разрешили вернуться в Советский Союз, в том числе и семье Виктора. Я с ним больше не виделся. По слухам, они сейчас живут в Америке. А «Русский дворец» в Бригиттенау давным-давно снесли, и на его месте вырос новый дом.
III. После школы
Незадолго до своей смерти одна старушка подарила мне серебряный портсигар. «Это портсигар моего покойного мужа, — пояснила она. — Но ты у меня такой паинька, такой душенька, и я дарю его тебе на память. Вот вырастешь, начнешь курить, он тебе и пригодится». На крышке портсигара выгравирована карта Третьего Рейха. Судетская область на ней уже присоединена, а остальная Чехия еще нет, зато показаны все крупные города, железные дороги, шоссе. Очертания Третьего Рейха похожи на зверя с разинутой пастью, который бросается на мяч — Восточную Пруссию. Мяч над самым его носом. Может быть, это тюлень с мячом играет, а может быть, лев старается проглотить кусок мяса.
— Вот там примерно я и жила, — говорит старушка и тычет кончиком зубочистки, которую она редко выпускает изо рта, в местечко неподалеку от гравированных границ Рейха, у нижней челюсти льва. — Городок маленький-маленький в Верхней Силезии. Фюрер нас от польского гнета только в тридцать девятом году освободил, вот потому мы на карте еще не вошли в состав Германии. А теперь это снова польские земли.
— Хуже всего-то после Первой мировой было, — рассказывает старушка, вместе со мной разглядывая фотоальбом в красновато-коричневом кожаном переплете. — Я тогда была еще молодая, только замуж вышла. Мерзкие поляки эти с кнутами расхаживали по городу и всех, кого ни встретят, знай стегают. И мужу моему от них досталось. Только фюрер нас спас и в лоно Германии вернул, как до восемнадцатого года было.
Из того, что говорит старушка, я ни слова не понимаю. Какие такие «мерзкие поляки»? И почему они на улицах этого маленького идиллического городка с крошечными, будто игрушечными домиками, — таким он предстал на старых черно-белых фотографиях, — били кнутами тоже изображенных на старинных фотографиях почтенных, достойных господ с закрученными усами и изогнутыми трубками и дам в широкополых шляпах и в длинных юбках, из-под которых едва виднеются носки ботинок? Что же они полякам сделали? На вид они вроде незлые…
— Чепуха, — объяснили мне потом родители. — Совсем наоборот. Это поляков мучили и убивали, их сотни тысяч, миллионы погибли.
Слова «сотни тысяч» и «миллион» я слышал впервые. На уроках математики мы такие числа еще не проходили.
Госпожа Эрнестина Бергер, наша соседка, у которой я сижу после школы, потому что родители на работе, никогда не снимает серую шляпу, даже в квартире. Она почти всегда ходит в вязаной кофте, в пальто, в шерстяных чулках и в сапогах, даже когда на улице не холодно, потому что вечно мерзнет, как будто мы не в Вене, а на Северном Полюсе. А все оттого, что, хотя в квартире фрау Бергер есть чугунная печь, принести из лавки в подвале соседнего дома дрова, уголь или коксовые брикеты, а тем более подняться с ними на третий этаж у нее уже сил нет. Меня это совершенно не удивляет, потому она всегда опирается сразу на две бурые лакированные палки, сама крошечная, высохшая, как мумия, у нее согнутая колесом спина, острый подбородок, а зубов почти не осталось. Ходит она с трудом, выделывая какие-то непонятные коленца, а из горла у нее доносятся какие-то непонятные звуки — не то шипение, не то урчание, как будто там поселилась кошка. Она похожа на Бабу-Ягу из русских сказок, которые мама читает мне на ночь, но, как ни странно, я ее совсем не боялся, может быть, потому, что у нее были веселые зеленые глаза и приятный голос.