В сутолоке провинциальной жизни - Николай Гарин-Михайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петр Иванович важно распускает свои толстые губы, собирает их колечком, пыжится и брызжет, как сифон с сельтерской.
– Э… я не одобряю, конечно, твоего мужа… э… но и жену, уходящую от мужа… э… по головке гладить нельзя…
Петр Иванович вдохновенно мотает головой. Я не выдерживаю:
– Андрей, – обращаюсь я к пьянице и развратнику Андрею, – опять ты за жену принялся: ведь такой же человек она, как и ты… Только потому, что можешь за горло схватить… Ну, ты ее можешь, а она тебя белым порошком угостит…[7]
Я обрываюсь, потому что сознаю всю бесполезность таких уговоров, и перехожу на практическую почву:
– Если ты дашь волю жене, я тебе лесу дам.
Андрей говорит, не поднимая глаз с земли:
– А пес с ней… дам паспорт.
– Ну, спасибо! Приходи ко мне сегодня в усадьбу за ярлыком.
Андрей равнодушно и тихо отвечает:
– Слушаю.
Петр Иванович снисходительно шепчет мне:
– Собственно против уговора… Своим решением вы ведь подрываете мой авторитет.
В ответ я обращаюсь к толпе:
– Еще кто-нибудь, может быть, имеет ко мне дело?
В толпе крестьян молчание, зато Петр Иванович говорит:
– Ну, э… я при владельце заявляю, что, если кто выйдет о чем просить, то я все равно не исполню… э… и тот мне враг.
Он обращается ко мне:
– Э… извините, пожалуйста, я предупреждал… э… что на три года… э…
Петр Иванович еще брызжет, но я, попрощавшись с батюшкой, иду уже назад в усадьбу.
Обед на террасе.
Перед нами весь в солнце сад с цветущими яблонями. Вершины душистых тополей ушли в лазурное небо, и вокруг них гул от пчел. Вот они золотыми нитями, то приближаясь, то удаляясь от деревьев, берут свою первую взятку. Седые ветлы над рекой, ленивые, громадные, едва шевелят, как опахалами, своими вершинами, и сквозит за ними другой берег реки с высокими, как горы из красной глины, холмами Князевки.
Какой-то праздник, нега, сон с этими неподвижными, застывшими навеки в голубой дали красными холмами.
Я ездил по имению, проверил кассу и отчетность. Во всем такой же порядок, как в этом саду. Деревня моя дает доход! Петр Иванович прекрасно устроился и с лесами; он поставляет дрова теперь в казну, он в дружбе с интендантом, называя его офицером.
Когда Петр Иванович бывает в городе, они вместе завтракают, слегка выпивают и говорят друг другу «ты».
– Так уж это у нас, у офицеров, заведено.
– Вы разве тоже офицер?
– Почти, – говорит уклончиво Петр Иванович.
Я воображаю себе этих двух «офицеров», а Петр Иванович важно и в то же время почтительно говорит:
– Э… он просит, чтоб вы замолвили за него словечко…
– Какое словечко я могу за него замолвить?
Петр Иванович еще важнее и снисходительнее играет своими толстыми короткими пальцами.
– Ну, положим… э… если такой дворянин, как вы… з… такой вельможа…
– Петр Иванович, побойтесь вы бога…
– Зачем же скромничать?
И Петр Иванович покровительственно, любовно, как человек, сообщивший мне какое-то неожиданное громадное счастье, любуется первым ошеломляющим действием этого известия.
Петр Иванович быстро встает и осведомляется:
– Э… собственно, дело к вечеру уже… насчет дальнейшего осмотра именья?
– Завтра…
– Слушаю-с… В таком случае я пойду в контору.
Вместо него появляется старый слуга его, Абрам. Абрам из николаевских солдат. Бритое, в седой щетине лицо, злые старые глаза, весь олицетворение неудовлетворенности. Он служит у Петра Ивановича «денщиком» за два рубля в месяц. Абрам укоризненно смотрит на меня и, качая головой, говорит наконец:
– Так вот как, сударь, пришлось нам скоро узнать друг дружку…
– В чем дело?
– В чем дело? – зло, не спеша переспрашивает меня Абрам, – а Петру Ивановичу кто на меня донес, что я водку из графина после завтрака выпил?.. Хорошо, метку он, положим, сделал: нет водки, – верно… Хорошо! Так почему же непременно я?! Барин, говорит, сам тебя видел, когда вошел в столовую… Так неужели же барину доносами заниматься?!
Я защищаюсь всеми силами перед Абрамом во взведенной на меня Петром Ивановичем напраслине.
Абрам недоверчиво слушает и пренебрежительно отвечает:
– Теперь, конечно, что ж вам и отвечать… а Абрам виноватым остается.
– Ну, хорошо: вот придет Петр Иванович, и я это дело выведу на свежую воду…
Абрам опять долго укоризненно смотрит на меня.
– Выведете, а Абрама рассчитают…
Он неумолимо торжествующе впился в меня глазами.
– Что мне делать?..
– Ну так вот что: вот тебе деньги…
Абрам берет деньги и медленно уходит, а я по ступенькам спускаюсь в сад.
Нежный аромат цветущих яблонь. Где-то в саду звонко и отчетливо, подчеркивая безмятежный покой, насвистывает какая-то птичка. Тонет взгляд в лазури неба, и резче контраст этой молодой весны с старым, все тем же садовником Павлом. Он стоит в конце дорожки, и несколько ребятишек окружают его.
Так окружают молодые побеги, закрывая, старое, готовое уже к смерти дерево.
Все тот же Павел с проповедью о спасении души и притче о зазнавшемся богаче.
В этом смысле все такой же неугомонный и последовательный он, когда я подхожу к нему, отпускает мне несколько горьких фраз.
Все попытки с моей стороны к примирению отвергнуты величественно и стоически.
– Барин вы – барин и есть, – разводит он пренебрежительно руками.
Я прихожу к тому месту сада, где за оградой извивается дорога в Князевку, видна деревня, пруд ясный, зеркальный, отражающий покой безмятежного неба. Там на пруде утки и гуси и два диких лебедя, которые ежегодно весной на неделю, другую прилетают на этот пруд. Иногда они вытягивают длинные шеи и кричат своими гортанными звуками. Звуки несутся и медленно замирают в праздничной округе, и снова наступают минуты тишины, неги, безмятежного покоя. Ветер стих совсем, я стою под яблоней, в ее аромате, и вокруг меня падают розовато-белые лепестки ее цвета.
Я слышу голоса на дороге. Я узнаю их: это Матрена и Родивон. Ни я их, ни они меня не видят. Грубый, резкий голос Родивона:
– Ну да! Так и сказывали бы зимой: кто б тогда тебе давал муку?
Горький голос Матрены:
– Давал муку… Много дал… За полпуда три дня, не разгибаясь, жать…
Удаляющийся голос Родивона:
– Много – мало: не теперь толковать об этом.
И Родивон быстро проходит мимо меня.
Матрена ровняется с моей засадой, и я, подходя к ограде, говорю:
– Здравствуй, Матрена!
Маленькая, оливковая Матрена, с черными, как у турчанки, глазами, изможденная и сухая, вздрагивает и говорит:
– О, господи, как я испугалась… – Она поправляется быстро: – От радости испугалась…
Мы оба улыбаемся, и я спрашиваю ее:
– О чем это ты с Родивоном?
– Да-а! – Матрена машет рукой: – И слушать вам не стоит про наши глупые дела… Остался теперь побогаче других на деревне и командует, как знает.
– Один остался.
Матрена вздыхает:
– Потянулись за ним и другие: Сурков, Тычкин, Пиманов… ну, те уж и вовсе на красненькую гоношат обернуть всю деревню…
– Лучше, значит, не сделал я, что кулаков удалил: новые растут?
Не замечая горечи для меня ее ответа, Матрена вскользь бросает:
– Растут как грибы на навозе… не у чего жить в деревне… так вроде того, что у пустого стойла мордой лошадь тычется: нет, нет и ткнет опять, – не набежало ли? неоткуда… Посев в наемку: сама нанимала и сама же нанимаюсь… и работать не на кого… Бедноты много уходит из деревни…
Матрена задумывается и уже повеселевшим голосом кончает:
– Так мы глупые: уравнять всех нас хотели вы, – богатых выгнали, а мы, беднота, опять за ними тянемся…
Замолчала Матрена, молчу и я…
Тихо кругом. Словно под наш говор задумалось все или заснуло и спит в молодой весне крепким, глубоким сном, как те холмы с красными иероглифами, свидетели промчавшихся веков.
Стоим и мы с Матреной, пигмеи своего, мгновения, напряженно думая каждый свое.
– Ну, простите Христа ради… хоть из-за решетки нынче довелось поглядеть на вас… Важные вы стали…
– Почему важный?
– Царь, бают, призывал вас, убытки вернул, пенсию назначил…
– Это неправда. Кто это рассказывал?
– Упомнишь разве, – говорит уклончиво Матрена, кланяется и уходит.
Я слежу за ней; она идет погруженная в свои думы, и ее маленькая фигура точно больше становится и рельефнее вырисовывается на пустой дороге.
Опять я один в саду.
Старая Анна, вдова Лифана Ивановича, с внучкой и другой маленькой девочкой.
Спрашивает меня робко:
– Ничего, сударь, что я осмелилась в садик зайти? Сиротка вот, Настя, уж больно любит глядеть, как цветочки здесь цветут… Говорит мне: «Я, бабушка, гляжу, и все мне кажется, что тут и тятька с мамкой из земли выйдут…»
Анна гладит хорошенькую пятилетнюю Настю и вздыхает:
– Не выйдут, не выйдут, дитятко…
Она обращается ко мне:
– Маленькая, а как убивается… Забыть никак не может… Одна осталась – взяла…