Вот и вся любовь - Марина Голубицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это у меня от коромысла, — уверяла баба Тася.
— А у меня от чего?
— Тебе по наследству.
Я объясняла: приобретенные признаки не наследуются, иначе бульдоги рождались бы с отрубленными хвостами. Бабушка стояла на своем и по–своему была права: в любых неурядицах своих трех дочерей, пяти внуков, десятка правнуков моя бабушка всегда винит себя, переживая, где недоглядела. Потому–то и я на этом фото (а где та девочка в вечной безрукавке, где вечные бесенята в радостно распахнутых глазах?) сижу устало и не бегу купаться, не прочитав противопожарную инструкцию.
26
Солнце и море сделали свое дело, за неделю я осмелела и, оставив старшую и младшую в отеле, отправилась с Зоей на экскурсию: ночь на белом теплоходе, день в Израиле, ночь обратно. Белый теплоход, огромный, как многоэтажный дом, хотя что такое дом в сравнении с белым теплоходом?!
— Зоинька, это не пароход.
— Какая разница? Я хочу говорить «пароход»!
Действительно, какая разница, когда он такой красивый, что хочется говорить «пароход», не задумываясь, какое там топливо. Белый пароход — настоящий праздник. Мы едем с пляжной знакомой и ее дочкой, Зоиной подружкой. Сиюминутно мы, конечно, с Кипра, но в анамнезе у нас так мало солнца, грязные сугробы, клещевое лето… Девчонки сходят с ума от радости, бегают по ковровым дорожкам, дергают на всевозможных дверях надраенные ручки, путаются в лестницах, переходах и зеркалах, перебегают с одной палубы на другую, осваивают причудливое внутреннее пространство. Нас приветствуют моряки, нам улыбаются официанты — элегантные негры в малиновых жилетах. Белые рубашки, белые перчатки. Китель капитана с блестящими пуговицами, кокарда с золотым жучком!..
У нас каюта без иллюминатора, желтые стенки, но дети довольны — опять много кнопочек, да и зачем сидеть в каюте. Я не взяла теплую одежду, на палубе ветрено, мы устраиваемся за столиком в музыкальном салоне. Здесь исполняют песни и танцы народов мира и снуют официанты с напитками. Публика разноязыкая, и, заслышав родные звуки, многие подпевают, аплодируют, рвутся танцевать. Но странно — никто не приветствует «Хаву нагилу» и то, что по–русски поют про старушку. Никто не сигналит: мы здесь, это наше! Я привыкла, что, заслышав «семь сорок», пальцы под мышки засовывают все — и татары, и евреи, и русские. Мне не терпится выскочить в круг, а круга нет, — неужели совсем нет евреев? Я оглядываю рыжих ирландцев, низкорослых греков, шумных итальянцев. Неужто и правда нет?
27
…А вот еще одно размышление. Дурацкое, но я не могу от него отделаться: евреи. Иринка, почему одни евреи? Ведь встреча–то «классом»? Где хотя бы Андрюшка Стрельников? Девочки, с которыми ты дружила? А то получается, что к вам тянулся народ из других классов не потому, что вы были самыми интересными людьми в старших классах, а потому что — самыми интересными евреями? (Ну, это уж очевидная дурость, продиктованная ревностью к моим любимчикам из 9 «г»!) Ну, и тем, конечно, что здесь уж очень озабочены этим вопросом — еврей–не еврей, а про Россию я до ваших фотографий думала: ну, там–то все по–старому, так как было в школе или у В. С. на кафедре. У него были: якутка, татарин, чуваш, башкир, несколько русских и только два еврея. И то одну из них он недолюбливал за ее вечные притязания занять особое положение «по еврейству». Тут он доходил до зубовного скрежета. И дома у нас всегда было безо всякого разбора. В голову не приходила дикая и дикарская мысль делить людей по национальности.
Теперь–то что с народом сталось? Откуда, зачем, почему надо стало делиться на чистых и нечистых, кошерных и не совсем, избранных и еще бог знает каких.
Главное же — теория порождает такую жестокую практику, что, боюсь, чтобы похоронить здесь такую «особь», как я, сыну придется стоять на коленях, как ему уже однажды пришлось, чтобы «русия старуха» была прооперированна.
Посему — не дай бог вам приехать сюда на п. м.ж. А впрочем, с очень большими деньгами здесь живут неплохо. Кроме известных неудобств партизанского типа…
28
Я узнала, что мой папа еврей, лет в пять–шесть и тут же оповестила обо этом весь двор. Ни у кого, кроме вредного Каца, новость не вызвала интереса — Аркаша же загордился, что знал об этом раньше, чем я.
Дома был советский быт и русская кухня. «Какой я еврей? Языка не знаю, культуру не знаю», — пожимал папа плечами, но на всякий случай перечислил мне имена великих евреев: Эйнштейн, Карл Маркс, Аркадий Райкин. Папа слушал Райкина по воскресеньям в передаче «С добрым утром!». Запись, как правило, была невнятной, мешал смех зала. Радио висело на кухне, где мама с бабушкой наперебой гремели посудой, папа вжимался в приемник ухом, молитвенно шикая: «Тише, тчш–ш–ш-ш, ш–ш–ш!» Всегда строгий и сосредоточенный, папа трясся от смеха, жмурился, повторяя обрывки фраз, снова жмурился и смеялся, нос его заострялся сильней обычного, а мама фыркала:
— Да не гримасничай ты, как старый еврей! Типичный Григорий Львович…
Григорий Львович — папин отец, мой дедушка, жил в другом городе с бабушкой Розой. Когда купили телевизор, я обнаружила, что Райкин похож на деду Гришу…
В первом классе, где мы учились вместе с Кацем, стояли парты трех размеров — мои коленки упирались в крышку самой большой, а Аркашу посадили на самую маленькую и дали подставку для ног. Он задирался всегда и везде, мне приходилось защищать его от хулиганов. Классу к восьмому, когда хулиганы выросли, а я нет, я по привычке заслоняла Аркашку, он все еще был на голову ниже меня, и дядя Миша, мой двоюродный дед, объяснял:
— Аркаша не вырастет, ведь его мать вышла за родственника: он–то Кац, а она была Кацман… Иришка, а какие песни я ей пел!
Дядя Миша подмигивал, садился за пианино — ему был высок мой крутящийся стул — и исполнял любимую, на двух аккордах:
Протекала речка,Через речку мостик,На мосту овечка,У овечки хвостик.
Я радовалась, что Аркашина мама не выбрала дядю Мишу: Кац не уродился бы выше ростом, но стал бы тогда мне троюродным дядей, этот кучерявый вредина Кац! Впрочем, моему отцу Аркашка безоговорочно подчинялся: когда заходил за велосипедом, а делал вид, что заходит за мной. Я пылесосила или готовилась к сольфеджио. Папа отрывался от своей докторской и отсылал Аркашку на почту — с квитанцией или бандеролью. Пока тот выполнял поручение, папа подкачивал шины и выносил во двор дамский подростковый — только на нем Аркашка ездил в одной плоскости с велосипедом, на других же торчал сбоку, как сучок.
— Я за еврея замуж не выйду, — заявила я как–то маме.
— Почему? — обиделась мама. Папа считался завидным мужем: сам покупал картошку, сам делал винегрет.
— Они слишком расчетливые. Даже Кац ради велика может не вредничать.
29
Еще была Дроздова Ципора Израилевна, моя мучительница по сольфеджио, знаменитый на весь город педагог. Удивительно, мне никогда не снится сольфеджио, — снится, что четверть короткая, что география по средам, а я все среды прогуляла, проболела, вдруг пришла — и попала на четвертную контрольную. Я не мучилась с географией, просто недолюбливала, зато на сольфеджио я выбрала чувство вины с запасом, с горкой, — это где–то зачлось и, слава богу, не снится.
У моей мамы был голос — высокий, красивый, я же хрипела вечно простуженным горлом, а баба Тася, чуть что, вела нас с сестрой в платную поликлинику. Что только не пытались у меня найти: фиброму на ноге, оказавшуюся шишкой после ушиба, опухоль на груди, давшую старт моему взрослению… В пятилетнем возрасте у меня обнаружили несмыкание голосовых связок и, чтоб уменьшить нагрузку, запретили петь. Это было бессмысленно, я все равно непрерывно разговаривала, я бы и пела, но мама жаловалась, что, когда я пою, у нее болит горло.
Учиться музыке меня сначала отдали в клуб, где сольфеджио не было. Через два года перевели в музыкальную школу, решив, что сольфеджио я наверстаю, или вообще ничего не решив, — я не помню, чтоб со мною советовались. Зато я помню расписание, пожелтевший типографский бланк, заполненный простым карандашом, — ошибочное расписание, из–за которого я пришла сразу в третий и ходила в этот класс целый год. Это было посильнее географии. Это было, как сон, будто я кого–то убила. Когда не снится, как убивала, но такое чувство вины, что точно знаешь: кого–то убила.
Я пришла в середине четверти, но с письменным заданием справилась: построила трезвучия, транспонировала песенку. Урок вела Ципора Израилевна, крючконосая дама с красной проседью. Она вызвала меня к инструменту, взяла аккорд, брезгливо цыкнув:
— Барецкая.