Белый флаг над Кефаллинией - Марчелло Вентури
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ординарец продолжал стоять поодаль, на скале и прищуренными глазами разглядывал поблескивавшее на солнце обнаженное тело лежавшей девицы. Вот она повернулась на бок, легла на живот, вытянула вперед сплетенные руки, оперлась на руки подбородком. Равнодушно посмотрела своими светлыми глазами на Катерину, капитана, Джераче. Джераче стоял мрачный и теребил кончики своих тонких черных усов, свисавших вдоль складок рта. Он нервничал и все быстрее перебирал пальцами. Неожиданно девушка вскочила, прошлась по скале, потом опять вернулась под дерево — грудь ее при каждом шаге подпрыгивала, — и стоя закурила, пуская кверху струйки дыма. Тогда Джераче, не сводя с нее глаз, осклабившись и следя за каждым ее движением, тоже закурил сигарету. Со своими белоснежными зубами, сверкающими глазами и дымчато-черной головой он напоминал большого кота. Потом он сел, обхватил руками прижатые к груди коленки и оперся на них подбородком.
«Зачем же я сюда пришла, если не в силах сказать ему ни слова?» — спрашивала себя Катерина. Не сумела выговорить даже «калимера!» Сомнений не оставалось. Иначе он не сидел бы так, молча, поодаль, позади нее. Она пришла на пляж ради него и ведет себя, как девчонка, как глупая девчонка.
Катерина вздохнула. В раскаленном воздухе пахло камнями и солью. Вдали, в лавине света посреди моря неясно виднелся мыс святого Теодора. На противоположном берегу белел Ликсури.
Капитан тоже попытался читать, но вскоре захлопнул лежавшую на коленях книгу и продолжал смотреть на это маленькое костлявое существо, полное неприязни. «Зачем мне понадобилось заказывать две фотографии?» — еще раз удивился он. Обе фотографии лежали в книге («Одна для жены, другая для невесты», — сказал ему фотограф). Он посмотрел на снимок и вдруг понял, как нелепо претендовать на признательность со стороны побежденных и униженных людей. Разве мог он ждать хотя бы слова ответа от Катерины после того, как выжил ее из собственной кровати? Как можно рассчитывать на дружбу с народом, против которого воевал, — лишь на том основании, что, войдя к нему в дом, ты дал ему, голодному, кусок хлеба.
«Катерине Париотис в знак дружбы и с просьбой о прощении от итальянского офицера».
Он перечитал надпись, сделанную поперек груди: да, нелепо и даже смешно. Но если бы он мог осмелиться протянуть ей эту фотографию через куст дрока и ждать. Чтобы Катерина, прежде чем они уедут отсюда, по крайней мере узнала, что ему ничего, кроме дружеского слова, от нее не нужно, что ни на что иное, кроме братских отношений, он не претендует.
Как выразить ей все, что накопилось у него в душе, — свою вину и стыд, и сердечную теплоту… Разве может он вернуться в Италию, не рассеяв ее заблуждения, ее затаенную обиду, не сказав ей, с какой симпатией он относился к ней, к ее родителям, к жителям острова, ко всему ее народу. И к истории Греции.
Он протянул ей фотографию, слегка коснувшись ее плеча краем открытки. Катерина Париотис взяла ее просто, как будто это вовсе не было для нее неожиданностью. Посмотрела и, уткнувшись подбородком в грудь, долго разбирала надпись, вникала в ее смысл.
«Разорвет», — решил он про себя.
Но Катерина ему улыбнулась.
— Спасибо, — сказала она и вложила фотографию в свою книгу.
«Так будет лучше», — подумал капитан; то же подумала и Катерина. И оба продолжали смотреть перед собой с чувством облегчения.
Девицы, стоя за агавой, одевались; движения их были, казалось, нарочито медленными. Сидевший на корточках Джераче неотрывно смотрел на них; в руке у него тлела сигарета.
Глава четвертая
1
Паскуале Лачерба, очнувшись от сокровенных мыслей, смотрел на меня потухшими глазами и, казалось, не сразу сообразил, кто перед ним.
— Нет, — сказал он, — не помню. И после паузы, как бы оправдываясь, добавил: — Разве всех упомнишь?
Он нервно вскочил и сделал резкое движение рукой, как будто хотел отогнать призрак.
За стеклянной дверью свинцовые облака по-прежнему мчались над низкими крышами-террасами. Под напором туч, которые ветер гнал с моря, к Пелопоннесу, город Аргостолион, казалось, отступал назад. Жемчужный свет, яркий и вместе с тем матовый, снова предвещал дождь. Несколько прохожих, женщина в черном, мальчишка, велосипедист двигались, будто на стеклянном экране в китайском театре теней. Улица принца Константина тоже была безлюдна. Только не смолкая завывал ветер — носился по аргостолионским улицам, чисто подметая террасы.
— В неподходящую пору вы приехали, — твердил Паскуале Лачерба, зло поглядывая на небо.
— А ведь Кефаллиния хороша, смотрите. — Он направился к прилавку, открыл ящик и вынул пачку фотографий. Открытки рассыпались веером. Я тоже встал и взял наугад несколько из них. Паскуале Лачерба смотрел на меня ожившими глазами, стараясь уловить на моем лице признак приятного удивления.
Вот панорама города, каким он был до землетрясения: улицы и дома карабкаются вверх по склону горы, чуть ли не до самого гребня. Вот запруженная гуляющими набережная: торговый пароход у причала, а вдалеке, в темных водах залива, отражаются паруса шлюпок. Вот вершина горы, сосны и ели, сквозь ветви которых просвечивает утреннее небо; внизу, в долине, монастырь Агиоса Герасимосса. А здесь мост, карниз старинной виллы и дети — мальчики и девочки, — вереницей выходящие из школы на вымощенную белыми плитами улицу.
— Вот видите, — торжествующе приговаривал фотограф.
Эти его открытки с видами Кефаллинии нисколько меня не волновали, но если я хотел от него чего-нибудь добиться, надо было его задобрить. Ведь я рассчитывал, что он поводит меня по острову, покажет памятные места и, возможно, познакомит с Катериной Париотис.
— Хороши! — воскликнул я. — Вы — мастер своего дела. Фотограф что надо!
— Нравятся они вам? — спросил он, взглянув на меня снизу вверх; при этом глаза его оживились. — Если хотите, могу продать. Недорого.
— Пожалуй, возьму на память, — ответил я.
— Тогда же, когда и иконы?
— Да, перед отъездом.
Паскуале Лачерба с видимым удовольствием уложил открытки обратно в ящик и снова вышел на середину комнаты; двоим здесь негде было повернуться; к тому же мы оба курили. Мы побыли еще немного в тесной комнатушке, увешанной образками, время от времени поглядывая на улицу.
— Да, до войны и до землетрясения Кефаллиния, должно быть, действительно была красива, — заметил я, чтобы вернуться к прерванному разговору.
— Скажите, а вы все время работали фотографом, и во время оккупации тоже?
Паскуале Лачерба улыбнулся.
— Я с пеленок живу среди фотоаппаратов и фотопластинок, — ответил он. — Мой отец тоже был фотографом, бродил с треногой на плече по деревням, старался подоспеть к празднику, и меня таскал с собой, приучал к делу. Кого только он ни снимал: и молодоженов, и девочек в день первого причастия, и даже покойников. Как сейчас помню, лежит мертвец на кровати в праздничном костюме, скрестив руки на груди… Как я боялся покойников! Они мне по ночам снились.
Я снова пошел в атаку:
— А во время оккупации?
Паскуале Лачерба осекся; мы молча смотрели друг на друга: я — стараясь придать своему лицу выражение дружеского участия, он — пытаясь понять, куда я веду.
— Я работал переводчиком, — наконец выговорил он. Иначе было нельзя, ведь на всей Кефаллинии я был единственным человеком, который умел говорить по-итальянски. А как бы вы поступили на моем месте?
— Работал бы переводчиком.
— Вот видите.
Паскуале Лачерба развел руками, как бы желая подчеркнуть, что от судьбы не уйдешь.
— Когда кончилась война, — продолжал он, мрачнея, с гор пришли партизаны — «андарты», и я был арестован. Но местные жители заявили протест, — меня здесь все любили и любят, — потребовали, чтобы меня оставили в покое.
Голос его звучал сейчас глухо, невыразительно, и взгляд снова ушел куда-то в глубь воспоминаний. Но ненадолго. Сделав опять свой резкий жест, как бы рассекая рукой сизый от дыма воздух, он дал понять, что войной сыт по горло, — дескать, лучше поговорить о чем-нибудь другом.
— Теперь я грек, — добавил он. — И женат на гречанке.
Мне хотелось спросить, чего он ждет, почему не бежит с этого безвестного злополучного острова, который немцы предали огню и мечу, а землетрясение сравняло с землей, почему упорно остается здесь, врос в него, точно растение корнями, хотя против этого вопиет сама природа — небо, море, земля; почему с таким упрямством цепляется за этот битком набитый мертвецами плавающий клочок земли, который с минуты на минуту может взлететь на воздух или пойти ко дну. Но я промолчал. Он жил в этой побеленной известью комнатке, перегороженной фанерной переборкой, под взглядами святых угодников, вспоминал, каким остров был прежде, смотрел на небо в ожидании весны или зимы; с внешним миром его связывал только паром — тонкая ниточка пены за кормой парохода, курсирующего по маршруту Патрас — Сами и обратно.