Притчи о жизни - Феликс Кривин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут второй секретарь высказал предположение:
- А если это любовь?
Фильма с таким названием тогда еще не было, и вопрос секретаря прозвучал вполне оригинально.
Тут же была дана ему достойная отповедь. Надо все же отличать, где любовь, а где самое неприкрытое хулиганство.
Но второй секретарь, вернувшись к этой забытой теме, уже не мог и не считал нужным останавливаться. Что ж это получается? Получается, что любовь у нас беззащитна? Один человек нашелся, стал на защиту любви пусть неумело, не теми методами, в конце концов и Петр Первый боролся с варварством варварскими методами, но его оправдала история, а мы Василаки осуждаем - за что? За то, что он варварски наказал человека, варварски оскорбившего любовь. За то, что он, как Петр Первый, боролся против варварства в любви, пусть даже варварскими методами...
Василаки объявили строгий выговор с занесением в учетную карточку. Второму секретарю указали на недопустимость защиты хулиганства, которое и без того расцвело пышным цветом в нашем городе. Оба они были навсегда вычеркнуты из положительных героев романа и уже не могли надеяться появиться когда-нибудь на страницах большой литературы.
Потом я уехал и вернулся через десять лет. Школа наша переехала в новое здание, на месте крохотного кинотеатрика был выстроен большой, современный кинотеатр, но никого из прежних его зрителей я не встретил. Из всех участников этой истории я застал только Романа Лукича. Он располнел, посолиднел, обзавелся женой и детьми, но продолжает писать роман, держа под вечным шахом нашу литературу.
ПЯТЬСОТ-ВЕСЕЛЫЙ
- Не откажите выпить за мою жену! - От такого предложения не откажешься. Хоть и незнакомый человек, случайный сосед по столику, но как тут не выпить? Как отказать?
- Жена у меня хорошая, замечательная женщина. И любить бы мне ее без оглядки, а я все оглядываюсь... Не откажите выпить...
В 46-м ехал я из Риги в Запорожье. Пятьсот-Веселый - слыхали про него? На самом деле он назывался Пятьсот Восьмой, а прозвали его Веселым за тоненький, заливистый голосок. Этот товарняк был рад, что выполняет пассажирские обязанности, поэтому с пассажирами совсем не считался. Останавливался, где хотел, когда хотел. Пассажиры разбредутся по своим надобностям, и вдруг - ю-ю-ю! - и сразу трогается. А пассажиры догоняют.
Еле втиснулся я в вагон. Людей битком, присесть негде, а у меня даже чемодана нет. Много нас было таких, бесчемоданных, и все поглядывали на чемодан этой девчонки... да нет, не девчонки, сказочной принцессы. А она почему-то выбрала меня. Уступила мне краешек своего чемодана. Может, потому, что вид у меня был самый безопасный: был я росту малого, не смотрелся на свои восемнадцать лет.
И вот мы едем с ней верхом на чемодане. Она впереди, как будто дорогу показывает, а я уж за ней, куда покажет.
Даже не познакомились. Она по ночам спала, а я ее придерживал, чтоб не свалилась с чемодана. Прижимал к себе, чтоб не свалилась с чемодана... Не откажите выпить за мою жену...
Днем я все к ней присматривался: спала она ночью или не спала? А она и не оборачивалась ко мне; ехала впереди на своем чемодане.
Через трое суток прибыли в Киев. Здесь и расстались: у меня пересадка, а она дальше поехала - на Львов.
Она поехала, а я все никак не могу ее забыть. Как будто я и дальше сижу на чемодане.
Приехал как-то во Львов. Иду по улице и вдруг вижу - она. Точно такая, как мне запомнилась.
Познакомились. Она и не замужем оказалась. И вышла она за меня - вот эта самая, за которую мы с вами пьем. Давайте еще за нее выпьем.
Только оказалась не она это. Не та, которую я искал. Никогда она не ездила нашим поездом.
Живем мы хорошо. И люблю я свою жену. А где-то в глубине продолжаю любить и ту, с чемодана. Ну ты скажи мне, мил человек, разве ей трудно сказать, что она была там, в нашем поезде, чтобы я мог любить ее одну? Но она самолюбивая, не хочет пользоваться чужой любовью. Выпьем за нее!
Вот какая история. Четверть века прошло, как ехали мы на Пятьсот-Веселом. Он - ю-ю-ю! - и поехал, а мне всю жизнь смотреть ему вслед... Но все-таки я думаю, что это была она. Просто ей неловко за тот чемодан, вот она и не признается.
МАРТА
Я стоял у памятника Воронцову и читал там, где ничего не написано.
- Что вы там читаете, молодой человек?
Спрашивал старик. Я тоже не был молодым человеком.
- Так, ничего.
- Вот и я ничего. Ничего не написано, а я читаю. Вас интересует, что именно я читаю? Я читаю то, что сам написал.
- И что же вы написали?
- Ничего особенного. Можно было придумать лучше, но я написал только несколько слов: "Марта, ключ у Нухимзонов". В тот момент было важно, чтоб она знала, где ключ, иначе бы она не попала в квартиру.
- Вы сказали: Марта?
- Да. Марта. Это имя моей жены.
- Удивительно. Мы здесь тоже писали Марте. На этом памятнике.
- Кто это - вы?
- Трое мальчиков. Это было еще до войны. Мы написали здесь: "Марта, мы тебя любим".
- Все трое?
- Ну да. Мы тогда учились в четвертом классе. Мы и дружили потому, что все вместе любили Марту.
- И она прочитала ваше объяснение?
- Нет, наверно. Да и откуда она могла знать, что это мы ей написали? Но для нас это было неважно. Важно было написать. Может быть, даже важней, чем сообщить о ключе у Нухимзонов.
- Конечно, конечно. Если б не то, что я уходил на фронт. Мы должны были встретиться, но я ее не дождался. Даже проститься не успел...
- Извините... - Мы оба были смущены. Один Воронцов держался невозмутимо.
- За что извинить вас, молодой человек?
- Глупо все это - наши ребяческие забавы...
- Разве ж это забавы? Это любовь.
- В четвертом-то классе?
Я изо всех сил старался стереть нашу надпись и оставить только его: "Марта, ключ у Нухимзонов". Но ничего ни стереть, ни оставить было нельзя, обе надписи давным-давно не существовали.
- Ну и как, жена ваша взяла ключ?
- Не знаю. Мы с ней больше не виделись. Сначала я не дождался, потом она не дождалась.
- Извините...
- Вот так бывает всегда: извиняются не те, которые должны извиняться... Если б я написал ей то, что написали вы...
Как будто мы говорили об одной Марте. О начале ее жизни и продолжении. И конце. Перед нами была одна жизнь, сложенная из кусков разных жизней.
- Теперь уже ничего не узнать... И ее не осталось, и Нухимзонов не осталось...
Он помолчал. И вдруг улыбнулся:
- А это вы хорошо придумали - любить втроем. Любить одному слишком непосильно для человека.
ВОЛОДЯ И ХИЖНЯК
Их оперировали в один день. Хижняк прозрел, Володя остался в прежнем положении. Володе было двадцать восемь, Хижняку шестьдесят, и, конечно, он испытывал некоторую неловкость.
- Воно б молодому, звычайно, а мени що... Я вже надывився...
Но позорная радость, которую он пытался из деликатности скрыть, рвалась из него и его опровергала:
- Насмотрелся! Разве можно насмотреться на этот мир? И такой он, и сякой, а - нельзя насмотреться...
Он чувствовал себя виноватым перед Володей, хотя никакой его вины в этом не было. Просто у него оказались целее глаза, у него не было производственной травмы, а была обычная катаракта, которая не представляет для врачей трудности. И все равно он не мог спокойно смотреть на Володю. Для того ли ему вернули зрение, чтобы смотреть на человека, которого оставили слепым? Тем более, что человек этот еще почти ничего в жизни не видел.
Двадцати лет Володя имел уже первую группу инвалидности и работал в артели слепых. Неплохой заработок плюс пенсия - и Володя построил себе дом, женился. Потом родилась дочка, и Володя стал привыкать к своим незрячим радостям, когда вдруг почувствовал, что они в доме не одни. Прямо на его глазах, на его незрячих глазах, жена приводила в дом постороннего человека. Они думали, что он не увидит. Но он увидел. У слепых бывает очень острое зрение.
И тогда Володя лишился сразу и дочки, и жены, и своего, построенного на инвалидскую пенсию, дома. И с тех пор он стал ездить по большим городам, добиваясь, чтоб ему возвратили зрение. Сейчас ему зрение нужно было как никогда, потому что за дочкой он мог наблюдать только издали и, не ведя ее, мог навсегда ее потерять.
Володя приехал в Киев из маленького районного центра, а Хижняк и вовсе из глухого села. Оба они не очень чисто говорили по-русски: один вырос в еврейском местечке, а другой всю жизнь провел в украинском селе.
Из всех существующих в природе иностранных слов Хижняк твердо усвоил одно: катаракта. И еще - глаукома, потому что это слово напоминало ему главкома - так когда-то называли Главнокомандующих.
Он называл меня Петром: мое имя ему трудно было запомнить. Да и ни к чему это - на седьмом десятке запоминать новые имена.
- Петре, напишем листа!
И мы писали письмо в его село, где у него была жена и восьмеро детей, из которых только двое были его собственными. Так уж получилось, что у Хижняка умирали жены и женился он все на вдовах, с детьми. Он мне рассказывал о своей последней жене, о том, какая она красивая.