Аракчеевский сынок - Евгений Салиас-де-Турнемир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так длилось, однако, недолго… Вдруг случилось в Петербурге событие, которое повлияло на весь строй жизни гвардейцев… Разыгралась история в Семеновском полку, прозванная и известная под именем семеновского бунта… История кончилась пустяками, но молодежь гвардейцев стали подтягивать. Пуще всего принялись искоренять всякое вольнодумство, предоставляя одновременно широкий простор «правам молодости», чуть не поощряя всякие проявления разнузданности, всякие буйства, соблазны и скандалы.
«Пускай молодежь тешится всякой чертовщиной, лишь бы бросила Вольтеровщину!» – выразилось однажды крупное начальственное лицо.
Поблажка всяким «шалостям» произвела моду на эти шалости… И скоро это поветрие дошло до того, что самый скромный и добродушный корнет или прапорщик, еще только свежеиспеченный офицер, как бы обязывался новой модой – отличиться, принять крещение или «пройти экватор», как выражались старшие товарищи.
Пройти экватор – значило совершить скандал… по мере сил и уменья, что Бог на душу положит! Вскоре, разумеется, явились и виртуозы, имена которых гремели на всю столицу, стоустая молва переносила их в захолустья и слава о подвигах героев расходилась по весям и городам российским.
Одним из этих виртуозов явился и Шумский… Первые его подвиги почему-то очень позабавили и утешили временщика-отца, прошли, конечно, безнаказанно, а нашумели много – дали ему известность… и стали для него роковыми. Он уже не вернулся вспять и не сошел с этого как бы избранного пути… Отец вскоре как бы спохватился, был недоволен и журил сына, но было поздно…
Однако, среди этой жизни, проводимой среди карт, вина и продажных женщин, с примесью непристойных скандалов и буйств – было собственно слишком много однообразия, не было пищи, не могло быть удовлетворенья для человека мало-мальски выдающегося и одаренного от природы. А таков был Шумский.
– Господи, какая, однако, тоска на свете жить! – восклицал часто баловень совершенно искренно.
– Влюбись! – советовали товарищи, зная, что это единственное, чего не испробовал еще Шумский.
Действительно, молодой человек, переставший давно бывать в обществе и танцевать на балах, как делал первый год после выпуска из корпуса, перестал видать степенных людей, не был знаком коротко ни с одним порядочным семейством. Поэтому он не мог и встретить кого-либо, девушку или женщину, достойную увлеченья… Женщин, которых видал он, и к которым зачастую привязывались сердцем иные из его товарищей, он не мог полюбить, он даже не считал женщинами…
В душе своей он носил женский облик, созданье мечты своей и, фантазируя в часы досуга или отдохновенья от кутежей, говорил себе…
– Вот такую полюбил бы… Да и не по-вашему… Не вздыхал бы и вирши не плел бы в ее честь. Сделал бы из нее идола-бога, которому бы приносил всякие жертвы… Конечно, и человеческие, если бы того потребовали обстоятельства.
К удивленью Шумского, его идеал был, казалось, невоплотим на земле… Нигде, ни разу не встретилась ему такая женщина, которая хотя бы немного и издалека могла померяться и сравняться с его мечтой…
Таким образом, несмотря на то, что ему было уже почти 22 года, а на вид казалось 25 и даже более, он ни разу еще не был увлечен женщиной, не был влюблен и теперь был уже уверен, что он никогда не полюбит никого, так как, очевидно, его природа на это чувство не способна… И он ошибся…
Пришла ли просто пора любить, или простая случайность подействовала на скучающий разум и впечатлительный мозг или, действительно, его мечта вдруг воплотилась и явилась пред ним в образе девушки? Этого и сам он, холодно рассуждавший и обдумывавший сотни раз свою «первую встречу с ней», не мог решить.
– Может быть от тоски все это так приключилось и так разыгралось. От глупой, пьяной, пустой жизни! – говорил он иногда, но чувствовал, что лжет себе.
Месяца четыре тому назад, только что пожалованный в флигель-адъютанты, Шумский не долго тешился и гордился своим новым мундиром и положеньем и скоро начал снова пить, безобразничать и страшно скучать.
Однажды, в одно воскресенье, он шел по Невскому, как всегда, скучающий и рассеянный, едва кланяясь знакомым и кланяясь по ошибке тем, кто кланялся не ему, а соседу.
Навстречу ему показался, наконец, один новый его знакомый офицер уланского полка, заинтересовавший его накануне… Он вспоминал о нем даже ночью среди бессонницы, затем увидел его во сне. Улан как-то странно, дико пригрезился ему…
– Как? Что такое? – старался Шумский вспомнить, глядя на приближающегося офицера.
Тот подошел, раскланялся…
– Вспомнил! – вслух выговорил Шумский, рассмеясь. – Здравствуйте! Я вас во сне видел… Праздничный сон до обеда… Мне надо от вас посторониться или бежать.
– Что такое? – удивился офицер.
– Мне пригрезилось, что вы меня за грудь укусили. Так и вцепились…
Оба рассмеялись и стали говорить о вечере, проведенном накануне… Вечеринка эта, у одного из товарищей улана, была не в пример всем тем, которыми наполнена была вся жизнь Шуйского и его приятелей-кутил.
Улан этот, балтийский немец родом, студент Йенского университета, но отлично говоривший по-русски, так как мать его была не только чистокровная россиянка, но и москвичка, заинтересовал Шумского накануне самым простым способом.
Улан по имени и фамилии Артур фон Энзе рассказывал все, что знал о Германии, об университетской жизни, о студенческих корпорациях и, наконец, беседа перешла на поэзию…
– Давно ли вот Наполеон был в Москве! – говорил Шумский. – Если бы мы были все немцами Германами, так Бонапарт и по сю пору сидел бы в Кремле и царствовал… Нет, наши Германы за топоры взялись, а наши Доротеи, бабы и молодухи, кочергами и ухватами французов доколачивали.
Фон Энзе был страстный поклонник знаменитого старца Гёте, слава о котором хотя и достигла до берегов Невы, но не достигла до всех петербургских обывателей… в особенности тех, в кругу которых вращался Шумский… Сам он, не раз слыхав имя немецкого поэта, только мог прочесть французский перевод «Германа и Доротеи», что показалось ему сочиненьем совершенно глупым. Он и высказал новому знакомому свое мненье…
Фон Энзе с жаром, увлекательно и красноречиво, стал объяснять Шумскому, в чем заключается прелесть «Германа и Доротеи». Шумский слушал с крайним удовольствием… Его недюжинный ум сразу как бы встрепенулся. В речах фон Энзе ему вдруг почудилось что-то новое, хорошее, будто какая-то музыка.
Кончилось тем, что немец-улан, зная поэзию Гете наизусть, стал передавать многие стихотворения русской прозой, причем выражался не только правильно и плавно, но и красиво, фигурно, с воодушевленьем, с чувством в голосе…
Шумский вышел поздно ночью от приятеля в особенно хорошем расположении духа… Когда же, придя домой, он застал у себя компанию пьющих и играющих товарищей, или, по выражению Квашнина: «сущий трактир», то ему стало особенно приятно воспоминанье о вечере, проведенном с фон Энзе. Теперь, встретившись и перемолвившись с балтийцем, он стал сразу веселее и бодрее… Тотчас же позвал он его к себе в гости, но офицер отвечал уклончиво, видимо, не желая воспользоваться любезным приглашеньем. Шумский, не привыкший к подобного рода отказам, был несколько уколот и стал настаивать, звать офицера тотчас же вместе ехать к нему.
Фон Энзе из вежливости, неохотно, обещал, наконец, быть в тот же день, но никак не тотчас…
– Сейчас. Прямо ко мне!.. – настаивал Шуйский. – Иначе вы меня… Ну, обидите…
Фон Энзе объяснил, что это совершенно невозможно, так как он отправляется на похороны родственницы, которую мало знал при жизни, но на похоронах которой обязан непременно быть.
– Я уже и так немного запоздал, – прибавил он. – А после похорон я тотчас приеду к вам…
Шумский, упрямый и прихотливый в иные минуты до чрезвычайности, почти до болезненности, как все избалованные чересчур люди, сразу стал сумрачен. Его прихоть, и пустая, – не могла быть исполнена.
Спросив, в какой церкви отпевание покойной родственницы офицера и, узнав, что не в русской, а в католической, Шумский вдруг обрадовался оригинальному способу провести время. Он никогда не бывал в католической церкви и не видал богослужения в ней…
– Я с вами! – вымолвил он. – Вы за упокой будете молиться, а я так… Во здравие свое, представление буду смотреть. Скандала никакого, конечно, не сделаю… Не бойтесь! – прибавил он, добродушно смеясь на всю улицу.
Через несколько минут оба офицера уже входили в церковь, портал которой был драпирован черным сукном, с белыми каймами, а перед папертью стояла в ожидании погребальная колесница… Церковь оказалась довольно полна народом, среди которого стоял на возвышении черный гроб. Вся внутренность храма, очень мало освещенного близ престола, была темна, вся толпа протянулась сплошной черной массой, так как все женщины были в трауре…