Иду над океаном - Павел Халов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я помню, — сказал он.
— Миша, — немного помолчав, сказала она, — ты очень горяч, ты сначала подумай, прежде чем решать там.
— Как же может быть иначе? Ты думаешь, мне не жаль этого мальчишку? Он очень любит летать.
— Вспомни, когда ты без разрешения сел в штурмовик, напоследок, и упал… Если бы не болото! Я думала — умру. Но все обошлось, и тебя оставили.
Руки его помедлили над чемоданчиком. Он усмехнулся. Тогда он был полковником, Героем Советского Союза, и никто бы его не снял с летной работы. И потом — война кончилась…
Он, уже готовый к отъезду, поцеловал ее снова и сказал:
— Зови девочек. Мне пора.
Мария вышла. Через минуту появилась младшая, Наташа. В синеньком халатике, из которого она выросла уже, тонконогая и глазастая. Но, глядя на дочь, генерал с дрогнувшим сердцем отметил и особенную стать и опасные ее глаза. И то, что волосы она собрала ленточкой на затылке, а не заплела в косы, как делала для школы, — взрослило ее.
— Улетаю, ослик. Что тебе привезти? — сказал он смеясь.
— Ничего, папка. Себя привези.
— Ну, от меня ты не скоро избавишься.
— Это тебе придется избавляться. Я буду до двадцати пяти лет сидеть на шее отца, — сказала она.
Он взял Наташу за шею и поцеловал ее между бровей, на секунду ощутив чистую прохладу ее лба.
— Ольга, конечно, на работе?
— Конечно, на работе… — в тон ему ответила она.
Волков чувствовал, что больше любит младшую. С ней ему было всегда спокойно и радостно, и понимал он ее лучше. И он сначала исподволь, потихоньку, а потом и совершенно отчетливо согласился с тем, что со старшей, с Ольгой, у него ничего не вышло. Он не считал, что махнул на нее рукой, и не считал, что обделяет ее своим вниманием или лаской; быт их семьи был устроен так, что, в сущности, он мог быть спокойным — от его отношения к Ольге ничто для Ольги не изменилось. Она неуклонно все дальше и дальше уходила от него, жила как-то совершенно по-своему, своим миром, где он был бессилен. Поэтому сейчас при одном имени старшей дочери он невольно почувствовал горечь. И даже подумал: «Хорошо, что ее нет». Ольге было девятнадцать. Она уже подкрашивала губы, даже летом носила обтягивающий свитер и разгуливала по дому в спортивном трико. И ему даже в этом виделся вызов.
Генерал, потрепав Наталью за ухо, сошел вниз, к машине.
И все-таки, несмотря на ожидавшую его неприятность там, на Севере, куда он летел, несмотря на тяжелые мысли о старшей дочери, генерал Волков чувствовал в душе подъем. Когда-то в молодости такой подъем заметно делал его общительнее, он шутил, становился добрее. Сейчас, в зрелости, он переживал такой подъем сдержанно, в себе, никто не мог знать, что с ним происходит. И только два человека на свете, по крайней мере сейчас, знали или могли это узнать — жена да тот ефрейтор-водитель, с которым он часто ездил подолгу и далеко.
Этот подъем генерал испытывал всякий раз, когда собирался лететь. Само ожидание полета, сама дорога на аэродром уже доставляла ему эту полноту жизни, состояние уверенности в себе, в том, что все в конце концов идет правильно. В душе он так и остался боевым авиационным командиром. В частях, где ему приходилось часто бывать, вся полковая атмосфера была для него освежающей и желанной. Даже это несколько снисходительное уважение младших к старшим, эти «Михаил Петрович» и «Иван Сидорович», эти «Кузьмичи», «бати», «деды», которыми награждали пилоты и инженеры своих командиров за глаза, а не «товарищ генерал», как в штабе называли его все, от солдата в проходной до начальника штаба, были для него радостными. Бывали такие минуты, когда в нем появлялось (где-нибудь на оперативном совещании или на разборе полетов в полку) этакое ощущение себя «отцом-командиром». Но, поймав себя на этом, он огорчался и начинал тщательнее следить за собой.
Ранняя осень в городе ощущалась как-то приглушенно. С горьковатой негромкой радостью догорали тополя, казалось, листва их, раскаленная прежде июльским, а потом и неудержимым августовским солнцем, светилась сейчас уже сама, изнутри. Даже в пасмурную погоду улицы казались более просторными, а стены зданий, которые за лето, в общем-то, выгорели, представлялись просто посветлевшими.
Колеса упруго шуршали по асфальту.
Генерал любил ездить с откинутым на капот лобовым стеклом. И из далеких поездок возвращался обветренным и пропыленным чуть ли не до мозгов. И лицо его долго помнило колковатый встречный ветер.
За городом ефрейтор добавил газу, губчатые покрышки вездехода взвыли на горячем, отполированном, словно взлетная полоса, шоссе. Ветер уперся в лицо и в грудь. Генерал взялся рукой за кронштейн перед своим сиденьем.
А скоро показался и аэродром.
Генерал издали увидел на краю поля неуклюжую — он так и не мог привыкнуть к ее виду на земле — брюхатую машину Ан-8. Шлагбаум взлетел вверх; шофер даже не притормозил: его машину ждали и к тому же ее узнавали издали. Мелькнули вытянувшиеся фигуры часовых, офицера, перетянутого ремнем поверх тужурки.
— Ты когда-либо влепишь мне в лоб шлагбаум, голубчик, — притворно сердито проворчал Волков.
— Никак нет, Михаил Иваныч. Обыкновенно здесь один солдат стоит. А сейчас — четверо. Да еще с лейтенантом. Я их от поворота видел, — сказал ефрейтор. — Ждали.
Еще один шлагбаум поспешно взлетел перед генеральским вездеходом. И они выскочили под синее небо на бетон, на краю которого стояла серая, в один цвет, словно отлитая на одном дыхании, тяжелая транспортная машина. И на фоне неба отчетливо виднелись фигурки людей, черные коробочки автомобилей, столпившихся возле нее. Генерал любил это мгновение: первую встречу с самолетом, с небом.
Все было готово к отлету.
Генерал скользнул глазами по членам комиссии, здороваясь сразу со всеми. Командир корабля, майор, маленький, рыжий настолько, что даже глаза его казались рыжими, доложил ему о готовности, держа маленькую ладонь у козырька. Генерал за руку поздоровался с экипажем — с длинным голенастым штурманом, узколицым, с темными, без единого блика глазами, горбоносым инженером; отметил про себя вольность радиста — воротничок гимнастерки у него был расстегнут на одну верхнюю пуговку. Все пятеро были очень разными. И второй пилот — полнеющий, с багровым лицом капитан, и инженер, казалось, съехались сюда из разных концов страны на один рейс. Он знал, что разношерстность экипажа кажущаяся. Долгая служба и любовь к авиации научили его понимать этих людей и видеть то, чего не мог понимать человек случайный. По взгляду, брошенному вторым пилотом на командира, по тому, как держались инженер и радист — один с независимым достоинством, другой с откровенным любопытством, — Волков понял их особенную спаянность и знал, что в воздухе они станут действовать отлично. Он, дав командиру договорить, сказал добродушно:
— Хорошо, майор.
Потом он обернулся к офицерам:
— Ну что, летим, товарищи?
Все задвигались, заговорили — негромко и тщательно: в присутствии начальства.
— Тогда по местам, — сказал генерал.
Барышев вышел на центральной площади города, который когда-то считал своим. Давно, много лет назад. Он узнал громадное кирпичное здание больницы — с маленькими продолговатыми окнами, трибуну под ним, как утес перед асфальтовым разливом площади, корпус центрального телеграфа, все четыре этажа которого просматривались днем насквозь, а ночью были битком набиты светом, казалось, что в самом корпусе нет перекрытий, что это просто гигантская коробка, а внутри у нее один свет.
Но много было здесь такого, чего Барышев не помнил, не узнавал и не мог принять. Это заключалось не в новых зданиях по краям огромной площади и далеко за ее пределами, а в чем-то совсем ином. Скорее всего иное было в душе самого Барышева. Он привез сюда свое полудетское отношение к городу.
В этом городе, на этой площади, на этой автобусной остановке в любое мгновение Барышев мог встретить того, с кем рядом провел юность. И ту девочку, широкоглазую и прямую. Вспомнилось тут же мгновенно и ярко — левый берег, грозовое небо. Где-то над хребтом грудились тяжелые кованые тучи, а они — весь класс — на песке. И солнце в последний раз ахнуло по далекому, словно всплывающему из темной бугристой воды городу последними лучами. Беззвучно сверкнула молния, и ударили в песок тяжело, как пули, первые капли. Она бежала по самому урезу воды, а капли били по ней, по ее босым ногам, ложились мимо, взбивая фонтанчики. Она бежала, держа в одной руке сверток с одеждой, а другой крепко прижимала к груди волейбольный мяч. Капли разбивались о мяч, а она все теснее прижимала его к себе. И была видна грудь — маленькая, упрямая, незагорелая. У Барышева — он бежал рядом с ней, нес ее туфли — подкосились ноги и дыхание замерло от нежности. Много лет потом он помнил эту незагорелую грудь и широкие прозрачные глаза на скуластом и каком-то прозрачном лице.