Лесная глушь - Сергей Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изба приняла тот тихий и спокойный вид, который бывает в самую золотую пору крестьянской жизни и который обозначается русским названием — сумерничанья. Тишина в избе дошла до такой степени, что не только слышно мурлыканье кота в печурке, но даже как баран и овца жевали жвачку в подполице. Это затишье нисколько не нарушалось ни храпеньем большака (который был в отсутствии), ни визгом меньшака — неугомонного ребенка, которого еще не было в доме.
Когда уже довольно смерклось, опомнился от забытья Степан. Растолкал Петруху, толкнул в бок ученика и попросил свету. Старшая невестка принесла из голбца треногий светец, значительно почерневший от частого употребления и близости искр, и поставила его подле лавки, из-под которой тотчас же вытащила лохань, налитую до половины водой. Ученик-парнишка исщепал целое полено для лучины и высек огня.
Снова началась работа, приправляемая рассказами Терехи. Начал он с шуток и долго болтал молодухе сказку про белого быка, да о том, что вот жили да были баран да овца; поставили они стог сенца, — не начать ли-де сказку опять с конца. Но, видно, не найдя сочувствия к подобным рассказам, он начал загадывать бабам загадки.
— Ну, Марья Семеновна, отгани загадку и не хитрую, — сказал Тереха, обратившись к младшей невестке, — слушай! Никто не таков, как Иван Ермаков: сел да поехал, слышь, прямо в огонь.
Задумались бабы все до одной; молодуха было сунулась с «ухватом», да не туда попала. Тереха улыбнулся и покачал головой; что ни говорили бабы, все не то, даже Степан предложил было «пожар», да и он не потрафил. Перебрали наконец все, что попадалось на глаза, но, к несчастию, забыли «горшок» и испортили все дело.
На один горшок — бабий струмент и любимое детище — у Терехи нашлось тридцать загадок, всего больше. А пошел он по избе глядеть, так загадывал загадку про все, что на глаза попадалось: и про сучок, и про матицу, про тябло—божницу и про ставец—шкапчик. Зарябили в глазах знакомые образы и звания, да так затуманены, что голова разболелась. Но ловкий шутник приемы знал: повел вон из избы и довел до самой двери.
— Ну еще, — продолжал разговорившийся загадчик, — два стоят, два лежат, один ходит, другой водит.
— Дверь! — с радостью закричали все бабы.
Выведя за дверь и задав задачу для бабьей сметки на вольном воздухе, шутник-швец попал чуть ли не в самое богатое место, где для вдохновения загадчиков, дедов и учителей Терехи не было пределов: выучились они допрашиваться сметки и про такие мудреные задачи, как ветер в поле, гроза в небе, мороз и роса на земле и вся красота поднебесная; надоумили прикрывать иносказанием и все то, что растет в лесу и любезно сердцу, от гриба до ягоды, и все то, что вызревает на огородах: и лук (баба на грядках, вся в заплатках), и редька (пуп в луже, борода наруже), и морковь (девица в темной темнице, коса на улице), и капуста, и хмель — милый друг, и горох, и репа — чего слаще нет. А на соху, на борону, на овин и косу стариковским загадкам, кажется, и счету не подведешь.
Замотал Тереха короткую бабью память и ленивую сметку до того, что самому стало скучно. Уважил он их напоследок и перестал ходить по задам, когда повел свинью из Питера, всю истыкану.
Хозяйки в один голос закричали: «Наперсток», — и даже дошло до того, что старшая невестка вынула из кармана, который привязан был у нее на поясе подле левого боку, это орудие и показала его Терехе.
Неугомонный шутник рассказывал потом настоящие сказки, предварив, что это бывальщина и случилось от него по соседству. Рассказанная сказка воодушевила не только баб, но даже и остальных швецов, из которых каждый рассказал также по бывальщине. Невестки только слушали, дивились диковинкам и искренне верили рассказываемому. Одна только свекровь заметила, что песня — быль, а сказка — ложь; но тотчас же рассказала про лешую, которую сама видела, когда, еще бывши молодухой, мыла белье на реке.
— Сидит водяница на колоде, и такая-то большущая да рыжая, а волосищи почитай что не до пят стелются, а вода-то, кормилицы вы мои, так и льет, так и льет с волосищ-то. Взглянула я, родители вы мои, и — обомлела: и поджилки затряслись. Слышу, вот как хоть я вас теперь слышу: захлопала водяница в ладоши да совой и заухала. Как добежала до дому, кормилицы мои, уж и не помню: словно кто пришиб мне память-то. Опосля мне, как опомнилась, рассказывали, что священника-де призывали отчитывать, так инда перепужалась я водяницы-то…
— Бывает, Матрена Селифонтьевна, бывает. Вот ведь недалеко ходить: бродишь ину пору по лесу за грибами, а либо что… ходишь, ходишь, а все к одной березе придешь. Придешь, ну вот так вот и видишь: береза та, и муравейник тут, около… вон и палку еще бросил на муравейник-то, ну и та… тово… тут, — поддержал старуху Степан. — Да чево, бабушка, вот у меня пара животов на дворе стоит. Пришел я раз, коло Покрова: сивко стоит, хоть бы што… а саврасая кобыла, что у благочинного купил, в мыле. В мыле, слышь, Матрена Селифонтьевна, словно кто на ней целую ночь ездил. Что ни говори, а домовик это ездит, лесовик это в лесу тебя обходит…
— Ох! Что и баять, кормилец, кому, как не ему, домовику этому… Я уж, как из старого дому перебиралась, кирпичик из чела в печи выломила да в коник и положила; вот тебе грех молвить, — а не хочу и таить, — положила. Ну… и ничего: коровушки, благодаря Бога, живут, овечки тоже. Вот и гнедку почитай что кажиную ночь гриву заплетает. Подберет эдак, знаешь, косички и репейником поизукрасит: таково-то индо любо да красиво.
Между тем время незаметно подходит к ужину, и молодая хозяйка, накрыв на стол, приглашает швецов:
— Садись и ты, Терентий Иваныч, поужинай, чем Бог послал, чай, уж, поди, попроголодался маненько.
— Да у нас, Марья Семеновна, коли признаться сказать, не ужинают, — отвечал Тереха, потягиваясь, а насмешливая улыбка так и прыгает по его рябому лицу.
— Что ты баешь, не ужинают, да как же ложатся-то?
— Как? А поедят маленько да так и ложатся!..
Поработали щвецы и после ужина, вплоть до того времени, как запели вторые петухи. Один только Тереха, кончив незаметно полушубок и наметав еще рукава на кафтан, завалился вместе с прочими на полати.
На другой день приехал и сам хозяин — соцкий, в то время когда швецы сшили два полушубка, два армяка, теплую шапку хозяину и целую овчинную шубу хозяйке. Хозяин примерял свое, прошелся раза два по избе, заставив баб посмотреть: ладно ли сшито, не мал ли воротник и не жмет ли ему подмышками. Оставшись довольным, он рассчитал швецов по заведенным ценам: отсчитал два рубля за два полушубка, рубль двадцать копеек за два армяка; семьдесят копеек за шубу и пятьдесят копеек за новую теплую шапку.
— Слушай-ко, Степан Михеич, — заговорил соцкий, достав из ставца бутыль водки и угощая швецов. — Давно меня задор пробирал спросить тебя: куда подевался шоринский Матюха: еще такой песни гораздый был петь, что твой ину пору Терентий?
— Эх! Загубил он свою душу, как есть загубил ни за денежку. И не то чтобы запивать что ли хрушко стал: еще это куды бы ни шло, а то, как бы тебе молвить?.. Задурил…
— Да чего задурил? — перебил Терентий. — Бахвальство, вишь, в нем завелось, хозяин. Форс-от этот проклятый его и подгогулил. На руку нечист больно стал — вот оно что! Так мы его и не берем по этой причине. И то про нас худая слава. Чего не скажут: и «нет воров супротив портных мастеров», и «словно бы нам только мерку снять да задаток взять», будто бы мы чего получше и не стоим. Не нашей иглой каменные дома выстегивают, и строчка-то наша по тому полотну, какое дают, а кроим — сам видал, чай, — к старой одеже новую прилаживаем, иначе и не примеряешь.
Вишь, он какую однова штуку удрал у Игнатовских. Надыть тебе молвить, он шубенкой тогда поизносился, ну и армячишко, признаться, с плеч уж полез; а все чихирем-то вот этим не в меру занимался. Пошел он, вишь, к Игнатовским; думает, наши ребята туда мало ходят, коли что и сделаю, — не узнают. Понаведался. Дали ему, примерно, работу; свалял себе шубу ночью да и след показал. Сам еще нам и делом-то этим похвалялся; и сошло было с рук. А вот на другом, так словно на льду обломился. И случилось-то это дело непутное тоже коло нашей деревни: купил, вишь, лошковский мельник Дементий ячменю хорошего, а Матюха на ту пору работал у него да и заночевал, примерно. Встает Дементий мельник поутру да и спохватись ячменю-то; совался мужик туда и сюда: все закоулки поисшарил. Нет ячменю, словно помелом кто вымел; пропал ячмень совсем, и с мешком, и с веревочкой.
— Не видал, — бает, — Матюха, куда ячмень подевался?
А тот, словно правый, за работой сидит и нитку еще в ту пору вдергивал.