Раз год в Скиролавках - Збигнев Ненацки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так говорил Бруно Кривка плотнику Севруку, который отвечал ему на наречии певучем и мягком, так как происходил из дальних краев. Так он говорил с Ионашем Вонтрухом, которого считал баудом, но Вонтрух не умел ни улыбаться половиной лица, ни половиной лица кривиться, потому что вообще улыбка мало когда гостила на его лице – только полная серьезность. Ведь Ионаш Вонтрух помнил, что по земле бесшумно ступает Сатана, князь тьмы. Искусством кривиться и в то же время улыбаться хотел овладеть Отто Шульц, но ему мешала память о пылающих снегах и о человеке, которого он убил ради куска хлеба. Баудом Кривка признал и Эрвина Крыщака, потому что, видимо, это он убил ножом князя Ройсса, последнего из мальтийских рыцарей, чем доказал, что надо платить изменой за чью-либо милость. Но князь Ройсс происходил от великанов, а Крыщак – от средних карликов, и Крыщаку все время казалось, что великан еще жив и грозит ему пальцем. И куда же мог спрятаться маленький карлик, если не под бабью юбку? «Эта проклятая земля все время родит новых великанов, – жаловался Крыщак Бруно Кривке. – Земля дрожит, когда идет доктор или сын его, Иоахим. У тебя, Кривка, в женах полная женщина, которая носит широкие юбки. Вот туда и спрячься, как это делаю я, и таким способом окажешь почести Житной Бабе, а в „кривого“ не играй».
Вскоре у Кривки появился могущественный конкурент в лице Арона Зембы, который объявил себя королем бартов. С тех пор люди стали узнавать о превосходстве бартов над баудами. Из рассказов Зембы вытекало, что у баудов никогда не было никакого короля, а если кто-то из них и возвышался благодаря милости мальтийских рыцарей до каких-нибудь родовых должностей, то всегда впадал в алкоголизм. Не было у них редкостью, когда брат с ружьем подстерегал брата или кузена, и обычно ненавистью они платили тем, кто отнесся к ним по-хорошему. О Зембе же Кривка говорил, что его пращур тайной стежкой провел через болота мальтийских рыцарей на стоянку племени, где всех баудов выбили подчистую, а от домов не оставили камня на камне. Каждому великану барты были готовы служить, жен своих склоняли к проституции или продавали в рабство, охотнее всего – арабским купцам. А когда наступало время испытаний и надо было идти в ту или иную сторону, барты шли в ту, а бауды – в иную сторону, и поэтому их дороги все время расходились и отдалялись друг от друга. Тем не менее оба – и Кривка, и Земба – придерживались мнения, что племенную тождественность надо оберегать от чужих, то есть улыбаться только половиной лица и половиной лица кривиться, чтобы никто не подумал, что они всем довольны.
Не любил Бруно Кривка доктора, не любил писателя Любиньского, а также художника Порваша, считал их чужими и никогда не отвечал на их поклоны, потому что, по его мнению, они выше ценили народ, чем племенную общность. И гнев охватил Кривку, когда дошла до него страшная весть, что Непомуцен Любиньски услышал крик этой земли на Свиной лужайке около давней виселицы баудов. «Это моя жена кричала, когда я ее бил кулаком по голове», – объяснял людям Кривка, который не хотел, чтобы Любиньски таким способом стал баудом и считался бы баудийским писателем. Что осталось бы тогда от Кривки, если б не его баудийское происхождение? Кто бы им интересовался? Кто бы стал разговаривать с ним и слушать его проповеди? Кто бы брал у него интервью для газет?
А однако этим летом, приехав в Скиролавки, Кривка снова должен был выслушивать о том, что Любиньски крик этой земли услыхал. Узнал он и о том, что (как говорилось в старых книгах, прочитанных Любиньским) не было у баудов никаких капелланов, которых бы звали «кривыми». Вожди племен, когда хотели созвать свой народ на какое-нибудь сборище, высылали людям палку-кривулю, которая по-баудийски называлась «крива». И значит, Кривка был не потомком древних капелланов, а всего лишь человеком, фамилия которого происходила от палки-кривули. Тогда плюнул Бруно Кривка четыре раза на все четыре стороны света и, погрозив Любиньскому, тут же двинулся в путь на своей двуколке разыскивать исчезнувший народ. Вскоре люди забыли о нем, потому что именно в это время Кондек попал в ужасную переделку и, хоть был богатым, почти неделю ничего не ел из-за своего скупердяйства и ушлости, а также по вине семейства по фамилии Грубер.
Еще в январе Кондек получил от этого семейства письмо с вопросом, могут ли они приехать в июле, чтобы увидеть место, где они когда-то жили. Ожидая разных дорогих подарков, Кондек пригласил Груберов к себе, две комнаты отремонтировал для приема гостей. А за день до приезда этих гостей, чтобы показаться неимущим, которому необходима поддержка, он увел в поле возле леса своих десять дойных коров. Сорок свиней и подсвинков он перегнал в пустой хлев плотника Севрука. Жене своей он приказал, чтобы всю еду она старательно припрятала по углам, чтобы пробудить сочувствие Груберов. Одного только он не мог сделать, а именно – заслонить чем-нибудь или же перенести в другое место хлев и новый сарай, который он построил на месте развалюшки, потому что хозяйство, оставшееся от семейства Грубер, было одним из беднейших в деревне. Под конец он посыпал подворье желтым песком, чтобы было где поставить зеленые и красные «опели», похожие на тот, который был у Герхарда Вебера. Не ел Кондек целую неделю, жене и дочкам тоже есть запретил, чтобы выглядеть оголодавшими.
В назначенный день на подворье Кондека въехал небольшой микроавтобус с надписью «******-******». Это значило, что микроавтобус принадлежал бюро путешествий некоего Плевки. За рулем сидел сам Плевка, потому что все бюро путешествий состояло из него самого и его микроавтобуса, а сам Плевка был родом из не слишком отдаленных Ромбит, где его отец до войны был жандармом. Этот Плевка велел напечатать себе наклейку с надписью «С Плевкой – в родные края» и возил преимущественно людей старых, неграмотных, потому что за дополнительную плату он брал на себя оформление их паспортов. Из его микроавтобуса вылезли три толстые и весьма старые женщины, из которых и состояло семейство Грубер. Одна из них была девицей, две остальные получали пенсию за умерших мужей-металлургов, все три были сестрами и родились в доме, где сейчас жил Кондек. Они привезли Кондеку много цветных шариковых ручек и несколько детских, очень красивых, пижамок, потому что считали, что Кондек молодой человек и у него маленькие дети. С собой у них было несколько буханок хлеба, несколько пачек масла и множество мясных консервов, потому что они не смели требовать от Кондека, чтобы он их еще и кормил. Три дня Кондек ел все более черствый хлеб, привезенный сестрами Грубер, которые ему объясняли, что выбрасывать черствый хлеб – это грех. Их масло по вкусу напоминало Кондеку маргарин, а после свинины из банок у него разболелся живот. Тогда на третий день Кондек рассердился и, ударив кулаком по столу, велел жене, чтобы она достала из углов корейку и сало, колбасу и рубленое мясо, обед как следует сварила, хлеб семейства Грубер размочила в воде и курам отдала. Он забрал своих свиней и подсвинков от плотника Севрука, десять дойных коров привел на пастбище поближе к дому. Со временем между ними все сложилось хорошо, сестры Грубер подновили могилы своих родителей на кладбище в Скиролавках и обсыпали их камушками с озера, помогали Кондековой готовить обеды, доили коров, обихаживали свиней и подсвинков Кондека, а иногда тем микроавтобусом с Плевкой за рулем (такой у них с ним был договор) ездили на экскурсии по дальним и ближним околицам.
Случилась и с Кондеком удивительная вещь, а именно – младшую из сестер Грубер, по имени Хильдебранда, по мужу Кайле, он в один прекрасный вечер в собственном сарае насадил на свой мужской вертел и такое получил удовольствие, какого не случалось ему иметь уже много лет с собственной женой, хотя она была и намного красивее, и моложе, чем эта Хильдебранда Кайле. Но, как говорят, все чужое и заграничное всегда кажется интереснее, привлекательнее и лучше. При первом подходящем случае Кондек похвалился знакомым мужчинам возле магазина, какие у него выгоды от сестер Грубер: что сберегается электрический доильный аппарат и, кроме этого, есть и мужские удобства. И с таким вкусом он об этом рассуждал, что старый Эрвин Крыщак почувствовал в себе мужское любопытство к этим женщинам и, забыв, что у него из верхней десны торчит только один желтый зуб, тут же пошел к сестрам Грубер и заговорил с ними на их языке, потому что почти до конца войны он служил при дворе князя Ройсса в Трумейках. Старшая из сестер, Анна, по мужу Трегер, согласилась пойти с Крыщаком в лес, чтобы осмотреть большой камень, на котором была вырезана надпись о том, что много лет назад Его светлость застрелил здесь крупного оленя. «А вы тоже охотник?» – спросила она его по дороге. «Случается, – ответил Эрвин Крыщак. – Только в последнее время все труднее с ружьем управляться». Захихикала эта Анна и спросила Крыщака, не стыдно ли ему еще охотиться, раз он уже внуков дождался, а что касается ее, то ей нечего для себя жалеть, потому что она – вдова. Ответил ей Крыщак, что примером он всегда считает князя Ройсса, а тот был одновременно и женатым, и холостяком, и монахом, а как выпьет, так даже старушек не пропускал и гонялся за ними по дворцовым коридорам. «Как же он мог быть и женатым, и холостяком, да еще и монахом?» – удивлялась пани Анна. Признался ей Крыщак, что он этого не понимает, но после князя Ройсса у него дома есть бумага с золотой короной и надписью, тоже золотой, из которой следует, что князь был не только князем, но и кавалером ордена мальтийских рыцарей.