Красное и черное - Стендаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«В сражении, которое сейчас готовится, — продолжал он, — ее дворянская гордость будет своего рода пригорком — военной позицией между мной и ею. Вот по нему-то и надо бить. Я преглупо поступил, оставшись в Париже. Эта оттяжка с отъездом унижает меня, ставит меня в невыгодное положение, если, конечно, это не что иное, как комедия. А чем бы я рисковал, если бы уехал? Вышло бы, что и я насмеялся над ними, в случае если они насмехаются надо мной. А если она действительно сколько-нибудь интересуется мной, то ее интерес ко мне только вырос бы от этого во сто раз».
Письмо м-ль де Ла-Моль до такой степени приятно польстило тщеславию Жюльена, что хоть он и посмеивался, не решаясь поверить тому, что произошло, но ему тогда и в голову не пришло серьезно подумать, как уместен был бы его отъезд.
Он был чрезвычайно чувствителен к своим промахам, — это была злосчастная черта его характера. На этот раз он до такой степени огорчился, что у него чуть ли не вылетела из памяти Необычайная победа, предшествовавшая этой маленькой неудаче, когда вдруг, часов около девяти, на пороге библиотеки появилась м-ль де Ла-Моль, бросила ему письмо и убежала.
«Похоже, что это будет роман в письмах, — промолвил он, поднимая письмо. — Неприятель делает вероломную вылазку, ну, а я пущу в ход холодность и добродетель!»
У него просили определенного ответа, при этом с таким высокомерием, что его это развеселило. Он доставил себе удовольствие и исписал целых две страницы, дурачась над людьми, которым вздумалось издеваться над ним, и в конце письма забавы ради прибавил, что уезжает завтра рано утром.
Окончив письмо, он тут же подумал: «Отдам ей в саду». Он вышел в сад и поглядел на окна комнаты м-ль де Ла-Моль.
Комната ее помещалась во втором этаже, рядом с апартаментами матери, но под ними были большие антресоли.
Второй этаж был расположен так высоко, что Жюльена, который с письмом в руках прогуливался по липовой аллее, нельзя было увидеть из окна м-ль де Ла-Моль. Его совершенно закрывал свод из липовых деревьев, подстриженных с необыкновенной тщательностью.
«Да что это я! — вдруг с досадой подумал Жюльен. — Какая опять неосторожность! Если все это задумано нарочно, чтобы посмеяться надо мной, — расхаживать тут, на виду, с письмом в руке — значит помогать моим неприятелям».
Комната графа Норбера находилась как раз над комнатой его сестры, и стоило только Жюльену выйти из-под зеленого свода подстриженных лип, граф и его друзья могли отлично наблюдать за всеми его движениями.
Мадемуазель де Ла-Моль появилась у своего окна. Он показал ей уголок письма, она кивнула. Жюльен бегом бросился к себе наверх и вдруг на парадной лестнице столкнулся лицом к лицу с прелестной Матильдой, которая совершенно спокойно выхватила у него из рук письмо и посмотрела на него смеющимися глазами.
«Сколько чувства бывало в глазах бедняжки госпожи де Реналь, — подумал Жюльен, — когда уже спустя полгода после того, как мы стали близки друг другу, она так робко брала у меня из рук письмо. Мне кажется, она ни разу в жизни не смотрела на меня смеющимися глазами».
Он не пытался довести свою мысль до конца и найти ей объяснение; быть может, он устыдился суетности своих побуждений. «Но какая же, однако, разница, — не унималась мысль, — и в изяществе утреннего туалета, и в изяществе манер! Всякий человек со вкусом, увидев Матильду на расстоянии тридцати шагов, сразу поймет, к какому классу общества принадлежит эта девушка. Вот уж это у нее действительно бесспорное достоинство».
Так, пошучивая, Жюльен все-таки не признавался себе до конца в своей мысли: ведь у г-жи де Реналь не было маркиза де Круазенуа, которым она могла бы для него пожертвовать. Единственным его соперником был этот гнусный помощник префекта г-н Шарко, который называл себя де Можироном, потому что никого из Можиронов в живых не осталось.
В пять часов дня Жюльен получил третье письмо: ему бросили его с самого порога библиотеки. И опять м-ль де Ла-Моль сразу убежала. «Какая страсть к переписке! — смеясь, подумал Жюльен. — Так просто было бы поговорить друг с другом! Ясно, неприятель желает заполучить мои письма, да побольше!» Он, не торопясь, распечатал письмо. «Опять красивые фразы…» — подумал он, но, пробежав письмо глазами, он побледнел. В нем было всего восемь строк:
«Мне надо поговорить с вами, мне необходимо поговорить с вами сегодня же вечером: как только пробьет час ночи, выходите в сад. Возьмите большую лестницу садовника, у колодца, подставьте ее к моему окну и поднимитесь ко мне. Теперь полнолуние, светло — но все равно».
XV
А это не заговор?
О, сколь мучителен промежуток времени, отделяющий смелый замысел от его выполнения! Сколько напрасных страхов! Сколько колебаний! На карту ставится жизнь — более того, много более: честь!
Шиллер.«Дело принимает серьезный оборот, — подумал Жюльен. — И что-то уж чересчур недвусмысленный… — добавил он после некоторого раздумья. — Как же так? Эта прелестная девица может поговорить со мной в библиотеке, и, слава тебе господи, совершенно свободно, ибо маркиз, который боится, как бы я к нему не пристал со счетами, никогда сюда не заглядывает. Госпожа де Ла-Моль и граф Норбер — единственные лица, которые могут сюда войти, но их целыми днями дома нет, и нет ничего проще проследить момент их возвращения домой, — и великолепная Матильда, руки которой счастлив был бы удостоиться какой-нибудь наследный принц, желает заставить меня пойти на такую чудовищную неосторожность!
Ясно: меня хотят погубить или по меньшей мере сделать из меня посмешище. Сначала они рассчитывали проделать это с помощью моих писем, но письма эти оказались слишком осторожными. Теперь они хотят толкнуть меня на такой шаг, который выдаст им меня с головой. Похоже, что эти любезные господа считают меня отменным дураком или уж невесть каким фатом. Черт возьми! Ночью сейчас светло, как днем, луна светит вовсю, а я должен лезть по лестнице в бельэтаж на вышину в двадцать пять футов! Да меня тут же из соседних домов заметят. Нечего сказать, хорош я буду на этой лестнице!» Жюльен пошел к себе и, насвистывая, стал укладывать свой дорожный сундук. Он решил даже не отвечать Матильде. Однако это мудрое решение не принесло ему душевного покоя.
«А что, если вдруг, — промолвил он, уже закрыв свой сундук, — все это у Матильды всерьез? В таком случае я окажусь в ее глазах презреннейшим трусом. Я не могу похвастаться происхождением, мне надо обладать подлинными достоинствами, наличными, не такими, которые основываются на всяких там милых предположениях, а такими, что говорят сами за себя, поступками».
Он стал прохаживаться взад и вперед по своей комнате; прошло примерно четверть часа. «Ну что там толковать? — сказал он наконец. — Ясно, что она сочтет меня трусом. И я лишу себя не только самой блестящей красавицы высшего света — так ведь они говорили там на бале, у герцога де Реца, — но лишу себя и несказанного наслаждения видеть, как мне жертвуют маркизом де Круазенуа, сыном герцога и будущим герцогом, таким бесподобным молодым человеком, а ведь у него все преимущества, которых у меня нет: изящное остроумие, знатность, богатство…
Всю жизнь меня потом будет грызть раскаяние — не из-за нее, конечно, — мало ли на свете красоток!
…Но честь у нас одна!{79} —
как говорит старый дон Диего. И вот сейчас я совершенно явно, несомненно отступаю перед первой же опасностью, которая встречается на моем пути. Потому что дуэль с господином де Бовуази — это была просто забава. А тут совсем другое дело. Меня может подстрелить, как воробья, какой-нибудь лакей, и это еще не самое страшное, — меня могут опозорить».
«Да, голубчик, это дело нешуточное! — молодцевато, гасконским говорком добавил он. — Речь идет о твоем добром имечке. Никогда уж тебе, бедному малому, заброшенному злосчастной судьбой на самое дно, не представится другого такого случая. Может, еще когда и будут удачи, да не такие!..»
Он долго раздумывал, расхаживая взад и вперед быстрым шагом и время от времени круто останавливаясь. Ему поставили в комнату великолепный мраморный бюст кардинала Ришелье, на который он невольно поглядывал. Этот бюст, освещенный сейчас светом лампы, казалось, глядел на него сурово, словно упрекая его в отсутствии смелости, которую надлежит иметь истинному французу. «В твое время, великий человек, неужели я бы задумался?»
«Представим себе самое худшее, — сказал, наконец, Жюльен, — предположим, что это ловушка: но ведь это может кончиться очень гадко и позорно для молодой девушки. Они знают, что я не такой человек, который будет молчать. Стало быть, меня надо прикончить. Все это было очень хорошо в тысяча пятьсот семьдесят четвертом году, во времена Бонифаса де Ла-Моля, но теперешние де Ла-Моли никогда на такое дело не отважатся: не такие это люди. Мадемуазель де Ла-Моль так все кругом завидуют! Ее позор завтра же прогремит по всем четыремстам гостиным! И с каким наслаждением за него ухватятся! Прислуга уже и сейчас судачит о том, что я пользуюсь особым вниманием, — я знаю это, я слышал, как они болтали.