Том 5. Чудеса в решете - Аркадий Аверченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дима проглотил слезы и опять кротко спросил, озираясь на темную дверь:
— А у вас пасхи хорошенькие?
— Чихать мне на пасхи, — я мальчишек ем, таких, как ты. Дай-ка свою лапу, я отгрызу…
И вдруг — голос мамы, совсем близко:
— А куда это мамин сын задевался?
— Мама!! — взвизгнул Димка и зарылся в шуршащую юбку.
— А мы тут с вашим сынком разговорились. Очаровательный мальчик! Такой бойкенький.
— Он вам не мешал спать? Разрешите, я только уберу все со стола, а там спите сколько хотите.
— Да зачем же убирать?..
— А к вечеру опять накроем.
Гость уныло опустился на диван и вздохнул, шепнул самому себе под нос:
— Будь ты проклят, анафемский мальчишка! Из-под самого носа увел бутылку.
Три желудя
IНет ничего бескорыстнее детской дружбы… Если проследить начало ее, ее истоки, то в большинстве случаев наткнешься на самую внешнюю, до смешного пустую причину ее возникновения: или родители ваши были «знакомы домами» и таскали вас, маленьких, друг к другу в гости, или нежная дружба между двумя крохотными человечками возникла просто потому, что жили они на одной улице или учились оба в одной школе, сидели на одной скамейке — и первый же разделенный братски пополам и съеденный кусок колбасы с хлебом посеял в юных сердцах семена самой нежнейшей дружбы.
Фундаментом нашей дружбы — Мотька, Шаша и я — послужили все три обстоятельства: мы жили на одной улице, родители наши были «знакомы домами» (или, как говорят на юге, — знакомы домамы), и все трое вкусили горькие корни учения в начальной школе Марьи Антоновны, сидя рядом на длинной скамейке, как желуди на одной дубовой ветке.
У философов и у детей есть одна благородная черта — они не придают значения никаким различиям между людьми — ни социальным, ни умственным, ни внешним. У моего отца была галантерейная лавка (аристократия), Шашин отец работал в порту (плебс, разночинство), а Мотькина мать просто существовала на проценты с грошового капитала (рантье, буржуазия). Умственно Шаша стоял гораздо выше нас с Мотькой, а физически Мотька почитался среди нас — веснушчатых и худосочных — красавцем. Ничему этому мы не придавали значения… Братски воровали незрелые арбузы на баштанах, братски их пожирали и братски же катались потом по земле от нестерпимой желудочной боли.
Купались втроем, избивали мальчишек с соседней улицы втроем, и нас били тоже всех трех — единосущно и нераздельно.
Если в одном из трех наших семейств пеклись пироги — ели все трое, потому что каждый из нас почитал святой обязанностью, с опасностью для собственного фасада и тыла, воровать горячие пироги для всей компании.
У Шашина отца — рыжебородого пьяницы — была прескверная манера лупить своего отпрыска, где бы он его ни настигал, так как около него всегда маячили и мы, то этот прямолинейный демократ бил и нас на совершенно равных основаниях.
Нам и в голову не приходило роптать на это, и отводили мы душу только тогда, когда Шашин отец брел обедать, проходя под железнодорожным мостом, а мы трое стояли на мосту и, свесив головы вниз, заунывно тянули:
Рыжий красныйЧеловек опасный…Я на солнышке лежал…Кверху бороду держал…
— Сволочи! — грозил снизу кулаком Шашин отец.
— А ну иди сюда, иди, — грозно говорил Мотька. — Сколько вас нужно на одну руку?
И если рыжий гигант взбирался по левой стороне насыпи, мы, как воробьи, вспархивали и мчались на правую сторону — и наоборот. Что там говорить — дело было беспроигрышное.
Так счастливо и безмятежно жили мы, росли и развивались до шестнадцати лет.
А в шестнадцать лет, дружно взявшись за руки, подошли мы к краю воронки, называемой жизнью, опасливо заглянули туда, как щепки попали в водоворот, и водоворот закружил нас.
Шаша поступил наборщиком в типографию «Электрическое усердие», Мотю мать отправила в Харьков в какую-то хлебную контору, а я остался не пристроенным, хотя отец и мечтал «определить меня на умственные занятия», — что это за штука, я и до сих пор не знаю. Признаться, от этого сильно пахло писцом в мещанской управе, но, к моему счастью, не оказывалось вакансии в означенном мрачном и скучном учреждении…
С Шашей мы встречались ежедневно, а где был Мотька и что с ним — об этом ходили только туманные слухи, сущность которых сводилась к тому, что он «удачно определился на занятия» и что сделался он таким франтом, что не подступись.
Мотька постепенно сделался объектом нашей товарищеской гордости и лишенных зависти мечтаний возвыситься со временем до него, Мотьки.
И вдруг получилось сведение, что Мотька должен прибыть в начале апреля из Харькова «в отпуск с сохранением содержания». На последнее усиленно напирала Мотькина мать, и в этом сохранении видела бедная женщина самый пышный лавр в победном венке завоевателя мира Мотьки.
IIВ этот день не успели закрыть «Электрическое усердие», как ко мне ворвался Шаша и, сверкая глазами, светясь от восторга, как свечка, сообщил, что уже видели Мотьку едущим с вокзала и что на голове у него настоящий цилиндр!..
— Такой, говорят, франт, — горделиво закончил Шаша, — такой франт, что пусти — вырвусь.
Эта неопределенная характеристика франтовства разожгла меня так, что я бросил лавку на приказчика, схватил фуражку — и мы помчались к дому блестящего друга нашего.
Мать его встретила нас несколько важно, даже с примесью надменности, но мы впопыхах не заметили этого и, тяжело дыша, первым долгом потребовали Мотю…
Ответ был самый аристократический:
— Мотя не принимает.
— Как не принимает? — удивились мы. — Чего не примет?
— Вас принять не может. Он сейчас очень устал. Он сообщит вам, когда сможет принять.
Всякой шикарности, всякой респектабельности должны быть границы. Это уже переходило даже те широчайшие границы, которые мы себе начертили.
— Может быть, он нездоров?.. — попытался смягчить удар деликатный Шаша.
— Здоров-то он здоров… Только у него, он говорит, нервы не в порядке… У них в конторе перед праздниками было много работы… Ведь он теперь уже помощник старшего конторщика. Очень на хорошей ноге.
Нога, может быть, была и подлинно хороша, но нас она, признаться, совсем придавила: «нервы, не принимает»…
Возвращались мы, конечно, молча. О шикарном друге, впредь до выяснения, не хотелось говорить. И чувствовали мы себя такими забитыми, такими униженно-жалкими, провинциальными, что хотелось и расплакаться и умереть или, в крайнем случае, найти на улице сто тысяч, которые дали бы и нам шикарную возможность носить цилиндр и «не принимать» — совсем, как в романах.
— Ты куда? — спросил Шаша.
— В лавку. Скоро запирать надо. (Боже, какая проза!) А ты?
— А я домой… Выпью чаю, поиграю на мандолине и завалюсь спать.
Проза не меньшая! Хе-хе.
IIIНа другое утро — было солнечное воскресенье — Мотькина мать занесла мне записку: «Будьте с Шашей в городском саду к 12 часам. Нам надо немного объясниться и пересмотреть наши отношения. Уважаемый вами Матвей Смелков».
Я надел новый пиджак, вышитую крестиками белую рубашку, зашел за Шашей и — побрели мы со стесненными сердцами на это дружеское свидание, которого мы так жаждали и которого так инстинктивно, панически боялись.
Пришли, конечно, первые. Долго сидели с опущенными головами, руки в карманах. Даже в голову не пришло обидеться, что великолепный друг нагл заставляет ждать так долго.
Ах! Он был, действительно, великолепен… На нас надвигалось что-то сверкающее, бряцающее многочисленными брелоками и скрипящее лаком желтых ботинок с перламутровыми пуговицами.
Пришелец из неведомого мира графов, золотой молодежи, карет и дворцов — он был одет в коричневый жакет, белый жилет, какие-то сиреневые брючки, а голова увенчивалась сверкающим на солнце цилиндром, который если и был мал, то размеры его уравновешивались огромным галстуком с таким же огромным бриллиантом…
Палка с лошадиной головой обременяла правую аристократическую руку. Левая рука была обтянута перчаткой цвета освежеванного быка. Другая перчатка высовывалась из внешнего кармана жакета так, будто грозила нам своим вялым указательным пальцем: «Вот я вас!.. Отнеситесь только без должного уважения к моему носителю».
Когда Мотя приблизился к нам развинченной походкой пресыщенного денди, добродушный Шаша вскочил и, не могши сдержать порыва, простер руки к сиятельному другу:
— Мотька! Вот, брат, здорово!..
— Здравствуйте, здравствуйте, господа, — солидно кивнул головой Мотька и, пожав наши руки, опустился на скамейку…
Мы оба стояли.
— Очень рад видеть вас… Родители здоровы? Ну, слава Богу, приятно, я очень рад.