Небеса - Анна Матвеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Храм был почти пустым, холода не отпугнули только двух бабулек, и мы трое стояли в ряд, наблюдая неизменный ход богослужения. Здешний священник и дьякон не замечали малой явки — я сразу увидела, что они служат, а не отстреливаются от неприятной обязанности. Наверное, только благодаря этому живая вера не превращается в чучело, набитое иллюзиями.
Я крестилась и кланялась вместе с бабульками, сумка тянула плечо, ненавистная шуба тяжелела с каждой секундой. Машинально глянула на часы и удивилась — почти час прошел с моего несмелого прихода. В храме стало много больше народу: слышалось чужое дыхание, и новые голоса молились вместе с нами.
Внешне все выглядело почти так же — только обрыдшая сумка была снята с плеча и поставлена в косую тень колонны. Я не ослепла и не ушла в себя — я видела каждое пятнышко на полу и чувствовала, как съедает ноздри нафталиновый запах старушечьей одежды.
И все же я менялась. Молитвы, прочитанные чужими голосами, вдруг начинали жизнь внутри меня. Они звучали, не просачиваясь наружу, — да я и не узнала бы свой голос, как не узнаешь его после долгого молчания. Мне не хотелось озвучивать свои мысли, но я слышала их ясно, как если бы они звучали на весь храм. И мне не хотелось, чтобы литургия заканчивалась.
Я молилась и понимала, что нет в нашем Николаевске слов древнее и лучше, чем эти. В сотне храмов звучали сейчас эти слова: если убрать стены, общий зов перекроет промышленные песни заводов, скоростные арии машин и хоры возмущенных рек. Я смотрела на прихожан и не понимала, где заканчиваюсь я, а где начинаются они. Двадцать лет назад, в прохладном, пропахшем кожистыми матами зале ДК, я точно так же не могла узнать свои руки в зеркале — среди других балетно вывернутых ручек…
Я была та же Глаша Ругаева, но я могла оказаться бабулькой, павшей на колени и выставившей кверху подошвы трогательных сизых валенок. Или мужчиной, бережно целующим икону. Или теткой в норковой «формовке», невпопад, но так старательно крестившейся. Я узнала в ней нашу соседку, бывшую вишнуитку тетю Любу. И моя несчастная голова не успевала за сердцем.
Когда вынесли чашу и уже выстроились к ней причастники, сложившие на груди руки, я услышала тонкий голос — он шептал в левое ухо: «Что ты здесь делаешь, Глаша? Все это — игра! Посмотри на того человека — видишь, он зевает! Он хочет домой, свалиться камнем в теплую заводь постели, обнять подушку и уснуть… А та девица, тоже мне причастница! У нее гадкая простуда на губе, а ты будешь после нее ложку облизывать? Иди домой!»
Я не стала думать над этими словами, я видела: слева от меня никого нет. Никого видимого. Я просто скрестила руки и пошла в очередь.
Теперь я не вглядывалась в лица причастников, я ожидала своего собственного чуда: думала, оно войдет в меня вместе с Телом и Кровью…
Все произошло быстро — я назвала имя, во рту поселился сладковато-терпкий вкус.
* * *Звонок Артема разбудил меня через три часа после возвращения: в соседней комнате добрая Андреевна играла с Петрушкой. Артем думал, что я побоялась холодов, и когда я створоженным голосом рассказала, что причастие состоялось, обрадовался и удивился сразу.
— Отец Артемий, я чувствую себя обманутой…
— А чего ты ждала? Чудного виденья?
— Чуда, — упрямо сказала я. — Мне хотелось чуда, но я только лишь захотела спать. Правда, знаете, первый раз в жизни я молилась по-настоящему, мне казалось, что границы между мной и людьми размыты, как будто мы все одна большая акварель. И еще мне перед самым причастием шептали в ухо, чтобы я уходила домой. Не в самом деле шептали, но я могу повторить все до последнего слова.
Артем молчал, я слышала тихий шелест дыхания — словно в трубке, как в раковине, шумело море.
— Я рад, что ты рассказала мне все как было. Не стала описывать ангельский хор и придумывать трепет в груди… Ты торопишься, Глаша, ты просто очень торопишься — а в самом деле будет и трепет, будут и ангелы…
Я рассмеялась, но Артем оставался серьезным, и попрощались мы с ним в разных тональностях.
…Хотела бы я сказать, что вправду слышу теперь ангельское пение и навеки избавилась от страха смерти. На самом деле я сделала только первый и маленький шаг, и всякий свидетель событий счел бы себя разочарованным. Впрочем, все было внешностью, а внутри меня укреплялся новый мир.
Вечерняя история, рассказанная сонному Петрушке, наутро прорастала в его играх — мир мальчика плотно заселили выдуманные мною волшебники. Так же точно прорастали слова Артема, пускали корни в моих мыслях и давали знать о себе: спустя день, месяц, год.
Артем не жалел на меня времени — мы встречались чаще прежнего, исхаживали километр за километром, и разговоры наши не исчерпывались. Я знала, что он скоро уедет, и потому торопилась, жадно собирала сказанное, выращивала новые вопросы.
…Наши прогулки в парках и на старом заброшенном кладбище — к здешним покойникам почти никто не приходит. Выржавевшие каркасы памятников скрыты в густых зарослях крапивы: яркая и сильная, она расправляла остро вырезанные листья, и губастые безымянные бутоны покорно качались на ветру, и пахло влажной землей. Меж сосен протянута вязкая сеть паутины, лопухи доверчиво подставляли солнцу широкие ладони. Кресты, выпуклые звезды, дешевый серый гранит с выбитыми буквами, выцветшие овалы фотографий — люди давно ушли, но земля бережно хранит кости: белые, как нежные сплетения корней, тонких и прочных, словно капроновые нити. Я срывала длинную травинку и чувствовала горький вкус во рту — как после правды или вина.
На этом кладбище я впервые поняла, что жалею — почему Артем не встретился мне раньше? Мы долгие годы ходили по одним и тем же улицам, возможно, брали одинаковые книжки в библиотеках — там на формулярах наши фамилии были вписаны одна под другой. Наши маршруты пересекались и снова расходились, мы задевали краешек одежды, передавали абонементы в троллейбусах, просили последить за очередью в магазинах… Артем спас меня от смерти — смерть больше не пугала меня, я знала, что сказать ей в ответ.
И еще Артем научил меня любви. Я думала раньше, если я люблю человека, значит, хочу его в свое пользование. На той кладбищенской дорожке, которую мы прошли миллион раз, я поняла, что тосковала совсем об иных вещах. Мне требовалась близость для того, чтобы оправдать потребность в иной близости — чтобы шептать вопросы в темноте и узнавать улыбку на невидимом лице.
Можно любить иначе, можно любить Бога, можно любить ребенка, и это равная, равноценная любовь: ничем не хуже любви мужчины и женщины.
В Артеме было много похожего на меня, странного для нашего века. Мы с ним не могли наговориться, не могли расстаться, выпуская на волю быстрых словесных голубей, слушали, вслушивались, расставались и тут же начинали скучать друг без друга.
Конечно, я не хотела, чтобы он уезжал.
Глава 44. Голубые небеса
Артем сказал: ты можешь записать эту историю, — но было ли у меня право? Большинство людей, угодивших в ту странную круговерть, живы, и вдруг им повредит моя повесть? С другой колокольни открывается совершенно иной вид, кто будет оценивать различия и преимущества?
Куда проще было оставить пережитое в бездонных развалах памяти — эти воспоминания никогда не выцветут, — но я вспоминала давние слова Зубова про итальянскую la verita и una bugia. Про то, что лжи бывает много, а правда всегда в одиночестве.
Если так, мне сомневаться не в чем.
Я старательно отслеживала книги, к которым тянулись Петрушкины ручки, — отслеживала, но молчала: кто я была перед всеми этими книгами, выстроенными полками великой армии? Сердце мое сжималось, когда я видела, как сын упрямо тянет к себе Андерсена или Уайльда.
Нет ничего грустнее сказок, но именно эти книжки мы суем в руки своим детям. Я никогда не любила Андерсена, все его герои, эти маленькие пастушки, русалочки, солдатики, были так вопиюще несчастны… Если же их настигало счастье, то у него был горький привкус, и оно обязательно заканчивалось: так смерть ставит точку в конце любой жизни. Куда больше мне нравился летающий карлик-эпикуреец, рыжая девочка в разных чулках и странная няня, запросто летавшая по небу. И я любила сказку про Алису — потому что в ней царил вкус восхитительной нелепости.
Незадолго до отъезда Вера рассказала мне о своем давнем книжном ужасе. Бездетная тетка однажды подарила пятилетней Верочке «классическую немецкую книжку назидательного плана». Это был «Der Struwwelpeter», педагогическая поэма старой доброй Германии. Готическим шрифтом там выписаны жуткие истории детей, позволявших себе неприличные вольности: мальчик Ганс никогда не смотрел под ноги и упал в реку, девочка Полинхен играла со спичками да и сгорела. Для Веры была припасена история маленького Конрада, любившего сосать пальчик. Ради этой истории тетя и рассталась с книгой, самолично прочитав ее девочке вначале по-немецки, а потом по-русски. Там были картинки, вспоминала Вера, тонкие и старомодные, словно выцарапанные заточенным ножичком. В комнату мальчика Конрада влетал человек в зеленом камзоле и отрезал ему ножницами пальчики. С обрубков стекала кровь.