Лондон: биография - Питер Акройд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь соединены строки двух поэтов, чтобы показать конкретность их видения Лондона, где, чтобы выжить, необходимо напиться.
О растущей популярности пива говорит тот факт, что в 1643 году этот напиток был обложен акцизным сбором. Пипс во время Великого пожара писал, что женщины «сварливо требуют выпивку и пьют как черти»; царивший вокруг ад, возможно, до некоторой степени извиняет их адское поведение, однако Генри Пичем, писавший свое «Искусство лондонского житья» в более спокойном 1642 году, предостерегает: «Превыше всего опасайся скотского пьянства… Иные упиваются до того, что, повалившись на землю или, хуже, в сточную канаву, не могут уже шевельнуться. Пьянство рождает ссоры и потасовки, и многим оно стоило жизни, как мы знаем по чуть ли не каждодневному опыту… Нетрезвые люди теряют шляпы, плащи и рапиры, деньгами они швыряются не считая». Пипс упоминает некую даму, которая, обедая у знакомых, залпом выдула полторы пинты белого вина.
И тем не менее — хотя XVII век по количеству алкоголя, бегущего по жилам лондонцев, оставил позади предшествующие столетия — его затмил век XVIII, когда пьянство достигло массового и даже критического масштаба. То было время, когда Сэмюэл Джонсон, великий лондонский мудрец, заявил, что «ныне человек не может быть счастлив, если он не пьян». Громадное число его сограждан, видимо, придерживалось того же мнения.
Возникла мода на «темный эль» (сладкое пиво), однако увеличение налога на солод привело к тому, что пивовары начали налегать на хмель. Так появилось «горькое пиво» — «до того горькое, что я пить его не мог», — жаловался Казанова, — которое порой смешивали с обычным элем, делая напиток, называемый «так на так». В тот же период варили и «светлый эль», который стал популярен настолько, что в городе возникли специализированные заведения с этим напитком. В начале 1720-х годов появилось выдержанное пиво, которое готовилось четыре-пять месяцев; «грузчики и иные рабочие сочли его подходящим» для употребления за завтраком или обедом, и напиток получил название «портер» (porter — грузчик, носильщик). Этот сорт пива варили только в Лондоне, и оно было прямым предшественником разнообразных «стаутов» — темного, двойного, ирландского, «энтайра», «крепкого», «лондонского особого».
Особенностью Лондона была также непосредственная связь пивных с коммерцией. Для многих профессий единственным бюро по трудоустройству было определенное питейное заведение. Пекари и портные, паяльщики и переплетчики собирались в тех или иных местах, куда приходили хозяева, желавшие кого-то нанять. Владелец заведения, который зачастую был и сам связан с данным родом деятельности, предоставлял безработным кредит, обычно в форме выпивки. Торговцы платили своим работникам за особыми столами в тех же пивных, что приводило к очевидным последствиям, усугублявшимся тем обстоятельством, что разменять деньги можно было лишь после часа утра в воскресенье.
Были и другие профессиональные обычаи, стимулировавшие потребление спиртного. «Вступительные деньги» нового ученика или подмастерья обычно прокучивались в пивной, и таким же манером платились разнообразные штрафы за поздно или плохо сделанную работу. Как пишет замечательный историк М. Дороти Джордж в книге «Лондонская жизнь в XVIII веке», «каждая стадия жизни, начиная с обучения ремеслу, требовала потребления крепких напитков»; к этому можно добавить, что дух торговли, занимавший в жизни Лондона центральное место, благодаря алкоголю был неизменно горяч и ярок. Питье и пламя шли рука об руку, и винокуров обвиняли в пренебрежении правилами безопасности, из-за которого их предприятия «становились причиной частых и ужасных пожаров».
До нас дошло несколько «пьяных» лондонских анекдотов из жизни знаменитых людей. Вот Оливер Голдсмит надевает парик задом наперед, чтобы потешить друзей в своем жилище в Темпл-лоджингс; вот Чарлз Лэм, пошатываясь, бредет домой вдоль канала Нью-ривер, где он купался мальчиком; вот Джо Гримальди каждый вечер едет домой на закорках у владельца питейного заведения «Маркиз Корнуоллис». Иные эпизоды были, однако, не столь веселыми. Драматург Натаниел Ли, живший в эпоху Реставрации, допился до сумасшедшего дома, где заявил: «Они мне сказали, что я помешался, а я им, что они помешались; их голоса, черт их возьми, перевесили мой». В конце концов его выпустили, но в роковой для него день «он выпил так много, что упал на улице, и его переехал экипаж. Труп, пока его не забрали, лежал под навесом у парфюмерной лавки Транкита близ Темпл-бара». Уильяма Хикки, мемуариста начала XIX века, вытащили из канавы на Парламент-стрит. «Я был не в силах сказать о себе что-либо связное и вообще вымолвить хоть слово… о событиях прошедших двенадцати часов я имел воспоминаний не больше, чем если бы я был тогда мертв». Он очнулся на другой день, «неспособный шевельнуть ни рукой, ни ногой, весь в синяках, иссеченный и избитый так, что на мне не осталось живого места». Другим колоритным лондонским персонажем был Ричард Порсон, первый библиотекарь общеобразовательного учреждения «Лондон инститьюшн», которого часто видели под утро бредущим нетвердым шагом «из давно облюбованной им таверны „Сидровые погреба“ на Мейден-лейн». Он был издателем Еврипида и прославленным ученым, который «мог балакать по-гречески не хуже любого илота» и хвастался тем, что способен повторить по памяти от начала до конца роман Смоллетта «Приключения Родрика Рэндома» (1748). Но «о Порсоне говорили, — пишет Уолфорд в „Лондоне старом и новом“, — что он пил все подряд не разбирая, вплоть до лекарств для втирания и горючего для ламп. Сэмюэл Роджерс утверждал, что после ухода гостей он возвращался в столовую и допивал все, что оставалось в рюмках». Его обычным восклицанием, когда его что-то удивляло или озадачивало, было: «Ху-у-у!» В день его смерти те, кто был с ним, слышали, как он цитирует стихи из греческой Антологии. Его друг отметил, что перед кончиной «он по-гречески говорил быстро, а по-английски с превеликим трудом, словно греческий был его родным языком». Он приободрился было от вина и желе, разведенного бренди и водой, и его отвезли в таверну в переулок Сент-Майклз-элли (Корнхилл), однако ровно в полночь он умер в «Лондон инститьюшн».
Впрочем, если уж говорить о потреблявшихся лондонцами спиртных напитках (spirituous liquors), то живший в них дух (spirit) — это главным образом дух джина. Судья Джон Филдинг назвал этот напиток «жидким пламенем, посредством которого люди заглатывают свой ад загодя». Подлинный демон Лондона на протяжении полувека, джин погубил тысячи и тысячи мужчин, женщин и детей. Каковы бы ни были истинные цифры смертности (они точно не установлены), популярность джина, который гнали из зерна с добавлением плодов терна или можжевельника, не подлежит сомнению. Согласно оценкам, в 1740-е и 1750-е годы действовало 17 000 «джин-хаусов». Объявление, которое Хогарт использовал в своей гравюре «Джин-лейн», гласило: «Нализаться — 1 пенс, мертвецки — 2 пенса, чистая солома бесплатно». Заведения эти, как правило, ютились в погребках или переоборудованных мастерских на первом этаже; в бедных кварталах они множились и множились, и на их фоне более привычные и традиционные пивные стали выглядеть чуть ли не респектабельными. Сам Хогарт высказался о своем произведении так: «В пьяном переулке всякая подробность ужасных его обстоятельств выставлена напоказ, въяве: мы видим лишь бедность, невзгоды и крах, страдания, доводящие до безумия и смерти, и ни один из домов не пребывает в сносном состоянии, кроме ломбарда и распивочной». На этой знаменитой гравюре изображен, в частности, маленький ребенок, который, выпав из обмякших рук пьяной матери, мгновение спустя должен погибнуть; она сидит на деревянной лестнице, ноги у нее в язвах, а лицо выражает лишь забытье, лежащее по ту сторону отчаяния. Может показаться, что Хогарт пережимает по части драматизма, но он всего-навсего перенес на гравюру вопиющую истину. К примеру, некая Джудит Дефур забрала свою двухлетнюю дочь из работного дома и задушила ее, чтобы снять с нее новую одежду. Продав детскую одежонку, Джудит истратила вырученные шиллинг и четыре пенса на джин.
«В последнее время, — писал Генри Филдинг в 1751 году, — среди нас возник новый вид пьянства, неведомый нашим предкам, и, если ему не положить конец, он непременно уничтожит немалую часть нашего простонародья. Пьянство, о котором я веду речь […] посредством яда, называемого джином […] главный предмет питания (если можно так выразиться) для более чем ста тысяч людей в нашей столице». Попытки «положить конец» этому бизнесу, самой заметной из которых был «акт о джине» 1736 года, были встречены лишь «проклятиями толпы». Акт высмеивали и успешно обходили, продавая джин под видом медицинских настоек или под другими названиями, как, например, «сангри», «тау-рау», «мейкшифт» или «король Теодор Корсиканский». «Джин-шопы» по-прежнему были полны мужчин и женщин, «а порой даже и детей», которые пили так, что потом «едва могли выбраться на улицу». Лондонские винокуры заявляли, что их продукция составляет «более одиннадцати двенадцатых всех крепких напитков Англии», а современник событий лорд Лэнсдаун признал в 1743 году, что «неумеренным употреблением джина пока что отличаются главным образом жители Лондона и Вестминстера». Джин помогал забыться арестантам и бродягам; он утешал бедняков Сент-Джайлса, где из каждых четырех домов в одном была распивочная.