Прочерк - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Записку Луначарскому я не послала.
(Я и Корнея Ивановича в письмах молила прекратить хлопоты; он обещал; но, как выяснилось впоследствии, не послушался. Обещание нарушил.)
«Твое письмо полно очень прозрачных намеков, — писала я ему в августе 27 года. — Папа, ты меня знаешь. Когда будешь что-нибудь предпринимать, думай о том, чтобы не доставить лишней муки… будь осторожен. Не делай того, от чего мне придется отказываться… я очень, очень, очень устала…»
Незадолго до этой моей мольбы, в июне 27-го, навестил меня в Саратове старший брат, Николай, Коля. Привез кое-какую одежку, банки варенья, сласти, книги, приветы, фотографии Мурочки, письма родных и друзей. Был снисходительно заботлив, ласков, но не скрывал от меня, что сам он, да и вся семья наша осуждают «мой путь». Он объяснял мне, что живу я без всякой пользы для себя, для общества и при этом не щажу ни маму, ни папу, которые круглосуточно беспокоятся, что я натворю еще каких-нибудь глупостей — уже непоправимых… В том же духе было и привезенное им от Корнея Ивановича письмо. Я отвечала:
«Я не знаю, имеешь ли ты право судить меня — ты вот о пути пишешь. Коля наивный, милый, умный и маленький (я все время чувствовала себя старше его) тут долго и старательно объяснял мне, что путь, которым я иду, — не мой путь, да и вообще никакой не путь. Нет, мой путь — путь правильный, но только не мой, а объяснять мне это незачем, я и сама знаю. Он и сам по себе тяжел, а так как он не мой — он вдвойне тяжел, каждая секунда мучительна… Можешь судить меня сурово или мягко, как хочешь, как подсказывает тебе сердце и твой собственный ясный и попавший „в точку“ (а потому и счастливый) — путь, но лучше бы не судить совсем».
На этом «не моем пути» надсада: Нестеров, высокий чин в местном, саратовском управлении ГПУ, ведавший нами, ссыльными, повадился вызывать меня к себе срочно, повесткой с нарочным. Перелистывал при мне мое «дело» (оно прибыло из Ленинграда вслед за мной в Саратов) и задавал вопросы — те самые, на которые я уже десятки раз отвечала или не отвечала во время ленинградского следствия. Это был молодой человек лет тридцати пяти, щеголеватый, красивый, в вышитой, выглаженной украинской рубашке, весь пропахший одеколоном. Опять: «кто составлял листовку?»; опять: «собрание на Васильевском острове». Я не сразу сообразила, что он попросту тяжело обременен безделием и ему охота разглядеть, что это за птица — ленинградская барышня с такой известной фамилией?
Новых вопросов — тех, каких я боялась (например, о новых моих саратовских знакомых), он поначалу не задавал.
Мои опекуны — ссыльные — посоветовали не быть овцой и ответить резко.
— Простите, — сказала я, вызванная курьером в четвертый раз, — но ведь я вот уже полгода отбываю наказание, стало быть, следствие по моему делу давно окончено. Почему же вы начинаете его сызнова?
— Вы, кажется, собираетесь допрашивать меня? — с наигранной надменностью ответил Нестеров, но до времени вызовы прекратил.
…Где же и как я жила? В разное время по-разному. Меня выручали ссыльные — из тех, кто, подобно мне, ходил «отмечаться» в ГПУ каждый понедельник. Тут мы и перезнакомились.
В дружбу и в единомыслие знакомство не перешло. Эти благородные люди по-своему меня оберегали: я была среди них самая молодая. Оберегая, помогали — но вряд ли полюбили меня, как и я, принимая наставления и помощь и стараясь не спорить и слушаться, душевно с ними не сошлась.
Поначалу пригласили меня к себе, сразу по приезде, когда не было у меня ни жилья, ни адреса, муж и жена, снимавшие избу на спуске к Волге. Изба не отапливалась, там стоял такой мороз, что к утру внутренние щели между бревнами затягивало ледком. Спала я на топчане, завернувшись в пальто и клала на ноги, в качестве дополнительного обогревателя, кошку. Ночуя у этих полуголодных людей (левые эсеры, им уж совсем не давали работать), я целыми днями бегала по городу в поисках жилья, и наконец в центре города, на Большой Казачьей, семья Афруткиных (вдова с двумя дочерьми) согласилась сдать мне угол: стол, стул и кровать в комнате, где жила младшая четырнадцатилетняя дочь.
Водопровод, электричество, ванная. Но квартира была коммунальная: узнав, что я из числа ссыльных, взбунтовались жильцы. Песня все та же: «начнутся обыски, вызовы…». Выручила меня опять-таки товарка по несчастью: оказалось, что в соседнем доме живет некто Наталия Н., высланная из Москвы в Саратов за преступное дворянское происхождение. Узнав от кого-то о жилищных моих затруднениях, она прибежала к Афруткиным с неотразимым доводом: «Вы ведь знаете, я здесь в ссылке уже целых три года, и у меня ни одного обыска»… Афруткина пустила меня к себе.
И за все время, что я жила в Саратове, ни единого обыска у меня действительно не было. Слежку я замечала периодически, но не сплошную. (Ног у них не хватало, что ли?) Однажды летом я совершила серьезное нарушение режима: перемахнула на другой берег Волги, чтобы взглянуть на город Покровск (в будущем Энгельс, столицу Автономной республики немцев Поволжья). Побывать там стоило: аккуратные садики, домики под черепичными крышами, цветы, чистота и немецкая речь. Никто моего «побега» не заметил. Зато все письма из Ленинграда (а я получала их в изобилии, главным образом из дому и от своих однокурсников) и все бандероли от Бориса Степановича Житкова — все доходили по адресу с первого дня моей ссыльной жизни демонстративно вскрытыми: не в конвертах, а в лохмотьях. Пусть бы и в лохмотьях, но их подолгу задерживали в ГПУ, а я без писем тосковала отчаянно.
«Милые папа и мама. Целую неделю не имела никаких вестей из Ленинграда, очень беспокоилась. Хотела завтра телеграмму посылать… Но сегодня получила 6 (шесть!) писем и чувствую себя совершенно ошарашенной. „Не было ни гроша, да вдруг алтын“. Странно здесь работает почта: письма идут то 4 дня, а то 6, а то — 8. И ужасно любят приходить все вместе, залпом. Почтальон экономит сапоги, что ли? Всю эту неделю по утрам смотрела жадно на улицу — нет ли почтальона? — потом видела его, но
…И почтальон опять проходит мимо…[21]
Но сегодня он не прошел мимо, а постучал к нам дважды и принес 6 писем…»
Ссыльные разъяснили мне, что это не почтальон ленится, а ГПУ лениво и долго почитывает.
«Милый папа. Если бы ты знал, какую роль сейчас для меня играют письма, и особенно твои письма, — ты почаще писал бы мне. Получила твое письмо, и теперь у меня вся неделя будет счастливая. Завтра проснусь утром радостная — и сразу припомню: ах да! письмо».
Это значит: письмо не содержало упреков, неудовольствий, наставлений. Корней Иванович щадил меня — в сущности, наставления и попреки были редки… Один раз, счастливая его добротой, свое ответное послание я подписала прозвищем, которое когда-то, в куоккальском детстве, он дал мне: «Лидочек, лучшая из дочек». Пыталась не ныть и не спорить, шутить, придерживаться веселого тона: