Чистая сила - Михаил Иманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Федора Дмитриевича похоронили тихо. Как ни просила жена и как ни содействовали ей в этом влиятельные в городе люди, церковное ведомство не дало разрешения похоронить самоубийцу на общем кладбище, и тело Федора Дмитриевича отвезли в родную его деревню и похоронили там за кладбищенской оградой.
Дело это со временем утихло, но люди помнили историю, и еще через много лет можно было услышать, как спрашивающему местонахождение того или иного дома могли разъяснить: «Это в переулок вам, направо от того дома, где купец от любви повесился».
Здесь, может быть, следует сказать несколько слов о следователе. Внезапная смерть Федора Дмитриевича так напугала его, что он несколько дней, даже и после похорон, не выходил на улицу, сказавшись больным (впрочем, крайняя бледность лица вполне могла этому соответствовать); жену же он посылал всякий раз узнавать — что говорят в городе. Но о нем, в связи со смертью купца, не вспомнили, и — он стал жить.
Ефиму в месте было отказано без объяснений; он еще пробыл в городе месяца с три, все пытаясь устроиться, но так ничего и не смог найти: преклонные года и скандальная история с хозяином очень мешали этим попыткам. Стал появляться он у кабаков, уже в ветхой одежде и неопрятный, и охотники до подробностей подносили ему, а он рассказывал, обильно уснащая историю всякого рода несуществовавшими подробностями. Но история приелась, и старика угощали все реже и реже, и никакие новые подробности никого уже не интересовали, тем более что шел от него крепкий дух вина и нечистого тела. Потом он как-то незаметно пропал, и о нем забыли.
Жена Федора Дмитриевича недолго оставалась в городе: через полгода, распродав невыгодно «дело» по частям, уехала, как говорили, поближе к столицам.
Катерина выжила, но, как сказал фельдшер, пожав плечами и разведя руки в стороны, — «лучше бы случилось, хоть и грех говорить, обратное». Что-то повредилось необратимо в сознании Катерины: она не помнила, что у нее ребенок, не помнила про Федора Дмитриевича и, кажется, вообще ничего не помнила. Как-то в этот ее месяц горячки она сразу постарела, подурнела, и только с трудом можно было признать в этой, лишившейся рассудка, почти юродивой, прежнюю Катерину. Впрочем, некому и было узнавать. Что с ней было такой делать? — два пути у ней было теперь: дом умалишенных или дорога. Но и здесь опять явился неизвестный благодетель (но неизвестным он оставался недолго — это был Самсонов, купец, тот самый, у которого и побывал Федор Дмитриевич за день до смерти). Катерину поместили в соответствующий дом, но не простой, а такой, что для людей побогаче, и не в этом городе. Раз в год на имя попечителя приходила определенная и весьма достаточная сумма, которая полагалась на содержание больной, что и делалось неукоснительно, потому что тамошний попечитель состоял с Самсоновым не только в дружеских, но и деловых отношениях.
Глафира приезжала на похороны брата, но с невесткой за все время не обмолвилась ни единым словом и даже не осталась на поминки. Зато она побывала в доме Самсонова, и они долго говорили о чем-то в его кабинете. От Самсонова же она, ни к кому больше не заходя, уехала в свой монастырь. Только изредка, не чаще раза в год, на имя сестры Евдокии приходили от Самсонова письма, на которые последняя отвечала коротко, почти запиской, или не отвечала совсем.
Ребенок не был взят в дом Самсонова, но Самсонов же взял все расходы по устройству и содержанию, поместил младенца в семью своего приказчика, в другом городе, взял кормилицу и няню. Ребенок был окрещен в тамошней церкви, и восприемником был сам Самсонов (тогда впервые и открылось дотоле скрываемое имя неизвестного благодетеля). Когда Владимир подрос, Самсонов поместил его в закрытый пансион, имевший репутацию солидного учебного заведения. Мальчик проявил хорошие способности в учении, особенно в языках, и был выпущен с отличным аттестатом. Ему говорили, что отец его умер еще молодым, а мать сразу же после его рождения; Самсонов же будто бы был дальним родственником отца.
Однажды, уже по выходе из пансиона, Самсонов позвал к себе Володю и сказал ему, как взрослому, что хочет с ним потолковать о дальнейшей судьбе. Сказал, что лучше всего, думается ему, если Володя пойдет в университет, в столицу. «Оно бы хорошо, — говорил, — сразу к делу тебя пристроить, но советовался я тут с господином Бадмановым (тот был хозяином и директором пансиона), и тот говорит, что голова у тебя хорошая и что в университет тебе прямая дорога. Оно, я думаю, он прав, человек ученый. Неволить тебя не хочу, но если поедешь, то положу тебе содержание — только, учись. А там… видно будет. И у меня для тебя место найдется из первых. И знай: случись что, я тебе всегда помога. Так родителю твоему обещано было».
И Володя поехал. Провожая его на пристани, Самсонов вдруг сказал ему, что у Володи есть тетка (раньше никогда разговора об этом не заводил), сестра отца, что живет она в монастыре возле Болошихино, женщина она странная, но племянника помнит. Володя не спросил: почему эта вновь объявившаяся тетка ни разу его проведать не приезжала, если помнит? Он не спросил, потому что не привык спрашивать лишнее. Потом еще раз, уже в письме, Самсонов напомнил о тетке, но как-то странно: мол, встретитесь все равно, потому что в ней для тебя многое. И опять Володя только пожал плечами.
О родных он думал мало, только в детстве порой тосковал; но потом это проходило. Став взрослее, он думал и догадывался, что от него скрывают многое и что не просто так умерли его родители. Но взрослые относились к нему хорошо, а Самсонов, кажется, любил его по-родному. По многим признакам, и по тому, как взрослые отводили глаза, будто ожидая от него неловкого вопроса, он понял, что если мать его и умерла от родов, то не в этом городе, где, как говорили ему, он родился. Его не водили на могилу матери, и когда он гостил у Самсонова, то его ни на минуту не оставляли одного и все делалось так — как бы само собой — что кроме домашних и редких гостей дома он больше ни с кем не общался. И он решил про себя, что не будет ничего разузнавать сам, а смущать вопросами, которых ждут и, как он видел, почему-то боятся, он считал себя не вправе. Однажды Самсонов сказал, как бы невзначай и словно о другом, что так жизнь может складываться, что излишнее любопытство только вредит и в соблазн вводит, а жить следует сегодняшним днем, а что до знаний всяких — было — не было — то придет время и все откроется, а торопить его не следует, оно, время, и так на месте не стоит. Упоминание же о тетке, сначала на пристани, потом в письме, тоже было не случайное, а имело какой-то свой смысл, Самсонов ничего просто так не говорил, но до смысла этого докапываться Володя не считал возможным, тем более что новая жизнь захватила его целиком.
…Прошли годы. Не так уж и много их прошло, если считать календарно, но по сути — как целая жизнь пролетела. Грянула война, потом революция, потом другая, жизнь вдруг повернулась вся, опрокинулась навзничь, и так казалось, что никогда ей не подняться из крови и голода, а так и лежать неподвижно в морозе и зное страшных этих лет. Но люди поднялись, и она поднялась вместе с ними.
Еще в университете Владимир участвовал в студенческих волнениях и даже отсидел десять дней в тюрьме среди арестованных на демонстрации. Всякие запрещенные книжки он читал, но не с жадностью, как другие, а спокойно и с большой долей уверенности в том, что не всякое запрещенное хорошо, а он сам должен иметь свой взгляд на жизнь и этого взгляда твердо держаться. Но какой он, этот его взгляд, еще точно не было определено им.
Он его так и не успел определить, потому что все вздрогнуло вокруг, закружилось и, казалось, ничего нельзя было разобрать. Он так и не успел закончить университет, ткнулся туда-сюда и пошел работать в одно из вновь образовавшихся учреждений культуры: языки он знал хорошо, и его приняли переводчиком. Последнее письмо от Самсонова он получил осенью восемнадцатого года. Самсонов звал его домой, жаловался на жизнь (что раньше и представить было трудно), и что какой это закон такой теперь, чтобы у людей нажитое долгим трудом и бережением враз отнять… и прочее, и прочее, в том же духе. В конце письма была приписка, что ему еще обязательно нужно повидаться с теткой, что это важно и что не прихоть это, а дело, что зовут ее Глафирой, а в монашестве сестрой Евдокией, и она все в том же монастыре, в Болошихино, все в том же, хотя, кто знает, как в нынешнее время — сегодня здесь, а завтра бог знает где окажешься. Но Владимир не поехал (да и ехать было не так-то просто: выехать, может, и выедешь, а вот доедешь ли?), хотя и чувствовал себя обязанным перед поднявшим его человеком. Что же касается приписки о тетке, то он счел слова о «деле» в одном ряду с жалобами Самсонова и особого внимания на это не обратил, тем более что поехать не мог. Больше от Самсонова вестей не было. Окончилась гражданская война, и настало другое время, но ветра́ — и ураганные и просто сильные — как будто не коснулись его: там, где с других срывало шапки и головы, ему разве только чуть провело по волосам. И хотя не пригибался он особенно, но и высовываться не высовывался: жил себе, служил в одном учреждении, потом в другом, потом еще и в третье, на лучшее место, перешел. Работник он был хороший: аккуратный, знающий, с людьми ладить умел; но друзей у него почему-то не заводилось. Что-то, что как будто обещало разгореться в нем с молодости, не разгоралось, и он, думая порой о своей жизни, говорил, что во всем виновато время. Его томило одиночество и тихая жизнь, которая радовала его, когда кругом была смерть, и он думал, что вот не поддавался он, а всегда жил своим умом. Только он не знал, чему он не поддавался, и иногда ему казалось, что, может, было бы лучше поддаться, чем жить теперь так, как он жил. Но, с другой стороны (а он привык смотреть на вещи с разных сторон), если бы поддавался, то, может быть, вообще бы сейчас не жил, потому что стольких взяла смерть без разбора — и сильных, и слабых, но все тех, которые чему-то поддавались.