Только один человек - Гурам Дочанашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И за это прикиньте еще тысячу песо. А неявка на соревнования ему, конечно же, не засчитывалась — уважительная причина. Вот так-то, именно так.
Теперь он действительно ни в чем не знал недостатка — он был Ватерполистом! Был! И еще, с вашего позволения, был он и музыкантом, а это тоже прибавляло ему веса в глазах людей — и атлет, и еще при этом музыкант. Ох, как здорово, как умопомрачительно приятно было прогуливаться по улице, вызывая одним своим появлением лихорадочное перешептывание, которое он на лету хватал настороженными ушами: это Бсм, втпст Бсм... — все это радовало слух, радовало глаз, однако Бесаме делал вид, что ничего не замечает. И как ярко светило солнце, как оно играло на его украшенной позументом одежде, насквозь пропитавшейся духами... Да, по поверженному к стопам городу Алькарасу между рядовыми пешеходами шагал великий Бесаме — ватерполист и извергатель звуков одновременно, дааа...
Но чего только в жизни не бывает! В Эсхиле ему встретился капрал, но какой! — вы даже не поверите: он тоже, оказывается, был какое-то время музыкантом, вот они и разговорились на одном из собеседований на лоне природы, которые непременно устраивались в целях укрепления взаимосвязей, и сразу нашли общий язык:
— Вы на чем играли, синьор? — так спросил капрал э-цев.
— Я и теперь играю, только на тромбоне. А вы, синьор? — так спросил великий Бесаме.
— Я дул в валторну, дон Бесаме.
— Хороший инструмент валторна, дон.
Сильно подмораживало, но это только для всех других, а вот эти сидели на лужке голыми по пояс и исподтишка приглядывались к мускулатуре друг друга, а так, для отвода глаз, сдували пух с поздних одуванчиков.
— Можно вас спросить об одной вещи, синьор?
— Сделайте одолжение, синьор.
— На чем вы в свое время споткнулись, дон?
— Я в свое время не смог сдать гишторию, дон.
— Гишторию? — поразился капрал э-цев. — Да ведь это очень просто: история писана черным по белому, дон!
— А вы, синьор, — пришел в раздражение великий Бесаме, — а вы что не смогли сдать, дон?
— Я срезался по гармонии.
Говори с таким!
— Но гармония, уважаемый, должна быть у настоящего музыканта в крови, почтенный.
Капрал э-цев набычился:
— Значит, по вашему мнению, я не настоящий музыкант?
— Нет! — со всей откровенностью прямо в лицо ему выпалил Бесаме.
— Как это — нет?
— Но вы ведь сами изволили это сказать.
— Нет, такого с моих уст не слетало, — взбеленился капрал э-цев, у которого были такие толстенные губы, что он ими едва шевелил.
— Как так не слетало, сударь! — взвинтился Бесаме. — Веды ты же сам сказал, что срезался по гармонии.
— И что же ты хочешь этим сказать, малый?
— То, милейший мой, что настоящие музыканты по гармонии не режутся, только одно это, мой хороший.
— Мы это уточним под водой, — буркнул капрал э-цев. А был он здоровяк из здоровяков.
— Да, действительно уточним, осёоол! — высокомерно отпарировал Бесаме. Кто же мог удивить его силой, когда он сам был победителем сильнейших? Однако он все-таки хорошо напоролся, и когда по возвращении в Алькарас его спросили: «Что с твоим глазом, Бесаме?», он только и ответил: «Э-е, пустяки, тебе надо было на него посмотреть. Ну а ты как живешь, как себя чувствуешь, а?»
Прогуливаясь за городом, Бесаме повстречался с девушкой Рамоной Рощи.
— Сколько времени я тебя не видел, деваха, — беззастенчиво разглядывал ее Бесаме. — А ты изменилась, знаешь.
— Два года.
— Изменилась к лучшему, определенно к лучшему, — пялил глаза Бесаме. — И под платьем что-то чувствуется. Да так оно и должно быть... а не пора ли?.. Сколько тебе лет?
— Семнадцать.
— Очень хорошо, — заметил Бесаме. — Может быть, вышла замуж, а?
— Нет.
— И тебе не страшно здесь одной? Ты такая хорошая, свеженькая.
Девятнадцатилетний остолоп и семнадцатилетняя девчушка.
— До свидания, я пойду...
— Куда пойдешь, что ты говоришь? — и Бесаме придержал ее за руку только одним пальцем, но каким пальцем... — Пошли, пошли в лес, девуля!
— А что нам там делать, в лесу...
— В лесу я должен тебя научить чему-то очень хорошему, девонька, пошли, пошли, ведь ты же умница, не так ли? Ты ведь не станешь упрямиться.
— Отпусти руку!
— Пошли, плутовка, не то я сейчас перехвачу тебя вокруг талии, а это будет плохо, — говорил Бесаме, поначалу лишь слегка подталкивая ее к ближнему леску, — полежим мягонько, ведь трава-то недаром растет.
— Ой, рука!
Девятнадцатилетний остолоп и семнадцатилетняя девчушка.
— Иди-ка лучше своей волей, я тебе советую, горлинка, а то сам потащу под мышкой. Ты же пока не знаешь, чему я хочу тебя научить, поверь, тебе понравится.
— Животное, зверь! Ой, помо...
— Ну, ну, помалкивай, — строго приструнил ее Бесаме, прикрыв ей рот каменной ладонью. — Все вы так сперва ломаетесь. Хотя покобенься, ладно уж, тебе это зачтется за честность. — Он легко шагал к лесу с барахтающейся ношей под мышкой. — А ты не спрашиваешь, каково мне — я уже второй день без бабы. Ты не хочешь, зато я хочу, а почему должно быть по-твоему, а не по-моему? Ты что, сильнее меня? — Лес уже был недалеко. — Если даже ты честная девушка, все равно. Все вы, женщины, одинаковы, всех вас надо вот так хватать...
— Не оборачивайся!
О-оо, что это был за голос! Бесаме остановился.
— Стой так.
Голос был тихий и спокойный-преспокойный, но Бесаме дрожал как осиновый лист. Рамона уже стремглав бежала домой, а он все еще продолжал стоять в оцепенении.
— Слушай меня.
На его плечо легла всей своей тяжестью большая, массивная рука музыканта, Великого Христобальда де Рохаса. И, словно при появлении льва, сразу неизвестно куда подевались все крысы и кошки, собаки и зайцы, населявшие конечности Бесаме.
О-оо, что это был за голос, какое напевное, бархатное канто!
У меня ходила в стадеодна овечка,что от ласки превратиласьв дикого зверя.
— Ты помнишь, Бесаме?
— Да.
— И всегда помнил?
— Да.
— Лжешь!
Останься в нем хоть парочка зайчат, ох как бы он припустил наутек...
— Ты же был человеком, что же превратило тебя в зверя?
Мальчик стоял весь съежившись.
— Чего ты важничаешь, чем ты кичишься, что у тебя есть...
И тут вдруг Бесаме почувствовал, как, затаившийся до сих пор где-то в глубинах его существа, беспокойно шевельнулся крохотный мышонок, и одновременно кто-то принялся грызть в его полных песо карманах, и эти мышиные огрызки впивались в тело, будя силы, придавая духу. Он порывисто вскинул голову и сказал:
— Я богат, как Альба.
На его темя опустилась рука:
— Ты нищ, как Иисус.
Он весь сник, обвис, словно тряпка, и страшно, смертельно побледнел...
— И твой Альба был нищим, не так ли?
Согласился:
— Да.
— Иди, шагай.
И он пошел, ощущая на голове и на плече мучительную тяжесть лежавших на них рук, будто он, мальчик, превратившись в поводыря, указывал дорогу слепцу, сам не зная куда. Наступал вечер.
Наступал вечер, спускалась тьма, а он все шел и шел по знакомой чем-то тропинке, осторожно и медленно ступая отяжелевшими, грузными ногами. А ночь была черная-пречерная.
И вдруг — он понял по запаху! — они остановились подле коровника. Он стоял и ждал. Ветром доносило какой-то гнусный смрад. Он стоял и ждал.
— Пошли, войдем.
Внутри коровника застоялось липкое, кисловато-прелое зловоние. Бесаме ощущал голенями размокший навоз. Гнилостная вонь терзала обоняние, не давала продохнуть.
— Знаешь, где ты?
— Да!
— Нравится?
— О нет!
— Помочь тебе?
— Да!
— На, держи.
По телу пробежала дрожь. Здесь, в мутной мгле этого грязного загона, по колено в омерзительных нечистотах стоял Бесаме с такой чистой, прохладной, голой флейтой в руках... Рука старца стала тяжелой и вонзилась в плечо когтями, она намеревалась спасти Бесаме, рванув его вверх... А мерзостное липкое месиво тянуло его книзу; дыхание спирало от ядовитых миазмов. О, что это было за чудовищное зловоние! Такое нестерпимо отвратительное, удушающее... И ниоткуда не видно было спасения.
— Поднеси к губам и облобызай!
Ночь была беспросветно темная!
А у флейты...
А у флейты была жиденько-серебристая, трепетнонежная душа Луны, и здесь, в этой грязи коровника, жизнь в ней, так надолго заброшенной сиротой, жизнь в ней лишь едва-едва тлела, но теперь на нее, до сей поры беспощадно отринутую, уже начинало нисходить упование, потому что отогревающаяся и раззудевшаяся от тепла душа сироты добралась до нутра того волшебника и заставила его зашевелиться.
Здесь, в этой невыносимой затхлой вонище, принимая дыхание глубоко преданной ей души, бестелесно легкая флейта исходила тоненькими, прозрачными звуками, и в непроглядной тьме с легким шелестом, поблескивая, пробивались серебряные побеги, ибо ведь флейта была веточкою Луны. И хотя стояла глубокая черным-черная ночь, чего только не вытворял в этой чернильной тьме истосковавшийся от безделья тонюсенький призрачный волшебник: он будто обласкивал — во имя возвышения — все и вся вокруг своими большими ладонями, и густой, застоявшийся, камнем нависший смрад растрескивался под нежными звуками, и рассеивалось, улетучивалось все гадкое и мерзкое. И кто бы мог подумать, что он в состоянии обрести такую мощь в этом затхлом заплесневелом коровнике. Провалявшись столько времени во сне, он теперь, вдохновленный, завороженный трепетно-нежным дыханием, потягивался, томимый желанием. И чем только не располагал этот властитель Ночи, чтоб обласкать, даже и оставаясь в коровнике, этот лес, этот холм, такое огромное небо... Словно курящийся ладан, флейта очищала воздух от всякой нечисти, даровала покой и умиротворение, ибо она, первейшая из инструментов, подобно еще одной только скрипке, несла в себе самое главное из всего того, что есть на всем белом свете, — Свободу и Любовь. И как будто бы поправший всех других, а на самом деле попранный и приниженный, наш Бесаме с мягко всхолмленных вершин музыки вновь видел землю с суетящимися на ней, точно мураши, людьми и ватерполистами. И что же было в этом слабом звуке, исполненном при всей нежности столь великой силы, что ж это было — сорвавшаяся с гор лавина? Землетрясение?.. Выросшая из океана огромная синяя гора, вздыбленная присущими океану страстями?.. Что же это все-таки было — величайшая рука извлекала из недр дымящегося вулкана волшебные соты. Что это было? А Музыка, всевластная владычица мира — Музыка. И что ей было до затхлости и языческого зловония! В этом грязном загоне не как завоеватель — боже упаси, нет! — а как мироносец стоял наш Бесаме, и лицо Великого Старца приняло суровую лепку, ибо кому как не ему, большому музыканту Христобальду де Рохасу, было знать цену утраченным и ныне вновь обретенным сиротой и заново сметанным звукам, знать цену этим явственным тягостно-легковесным снам! А уж этот волшебник, чего он только не выделывал: на высоких нотах он как бы подпрыгивал, чтоб сорвать свисающий плод, а на низких поддувал ветерок и снежило. Туман лежал над дальними садами, какой-то неведомый лик рисовался в глубоком колодце, на лужи сеял мелкий реденький дождик, а на морском дне замер обреченный мокроте диковинный кустарник. В звуках флейты было что-то чистое, как слюна спящего младенца, тяжело свисающая с подбородка, а сама флейта рабски покорствовала тому напитанному тьмой воздуху, который тянулся светозарной дорогой ввысь, ибо Луна была самым благодатным, самым добродетельным среди рассеянных в пространстве синих островов с прозрачным воздухом и чудодейственной землей... Тоненькие порхающие звуки насквозь пронизывали очищенный коровник, осеняя его облегчением и отрадой, явственно ощущался аромат хвои, потому что Бесаме сам походил теперь на волшебное, дарующее нам дыхание шишконосное растение с одной-единствеиной волшебной ветвью, на которой диковинным плодом прорастала сама она — бездонная и бескрайная, сама она — богатая и щедрая, сама она — беспредельно милостивая, сама она — вольная, плавно вибрирующая в пространстве скрытая мощь, сама верховная властительница нашего высшего повелителя, нашего всеобъемлющего владыки воздуха, сама она — великая вдохновительница, сама она — Музыка!