Я отвечаю за все - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предлагал Губин друзьям и ошеломляющие суммы денег, твердо про себя зная, что никому никогда ничего не даст. Деньги он копил жадно и страстно, горячечно мечтая, что когда-нибудь вдруг да понадобятся они Варе. Только ей, только для нее, только ради этого мгновения, думалось ему, дважды в неделю ходил он в сберкассу и писал рубли прописью — на вклад.
А предлагал он так:
— Возьми у меня тысяч десять на разживу, — говорил он вдруг Штычкину, трудно живущему на директорский оклад с огромной семьей. — Ты же надрываешься, чудак! Разве я не замечаю? Из кассы взаимопомощи не вылезаешь, штаны — и те прохудились. С войны при твоей идиотской честности, конечно, кроме дырок в организме, что привезешь? Десять — двадцать у меня лежат на книжке без движения, я ж совершенно один на земле. Слышишь, Виктор? Зоя Алексеевна, подскажите вашему Собакевичу…
Виктор и Зоя переглядывались, пораженные великодушием друга. И разумеется, отказывались, но никогда этого предложения не забывали. А если Губину казалось, что у него могут попросить, он рассказывал о себе насмешливо, вызывая общее сочувствие:
— Одно лицо, не стану уточнять какое, человек по виду симпатичный и всем вам хорошо известный, «позычил» у меня все мои двадцать три косые. А теперь говорит — не отдам раньше Нового года, хочешь убивай, хочешь милуй. Стеснен в средствах. А ты одинокий, перебьешься. Женись, говорит, на богатой вдове…
Губина очень жалели.
Многие знали о его неудачной любви. Варваре он действительно был верен, иных женщин, кроме нее, он просто не замечал. Женам друзей это нравилось, Лидия Захаровна, которой он как-то рассказал о Варваре, выразилась так:
— Человек, который может любить, как вы, столько лет, не может быть плохим человеком…
— Вы думаете? — печально осведомился Борис.
Фраза Лидии Захаровны получила широкое распространение. Губина положено было считать хорошим парнем, поломавшим свою жизнь на почве личной драмы.
— Как в кино, — сказал Дрожжин задумчиво, узнав о Варваре от своей жены. И, покосившись на Ирину Ивановну, дебелую свою супругу, которую он вечно раскармливал, словно индюшку, и бешено ревновал всю жизнь, машинист добавил: — Ты небось не способна на такие чувства. В войну и то ухитрялась надо мною измываться. А уж какая была истощенная…
Друзья жалели Бориса, женам друзей казалось, что он, холостяк, плохо питается и неухожен. Лидия Захаровна слала ему посылки: масло, творог и разные сыры, уговаривая в записках «не выставлять хоть все сразу на стол первым встречным, что в вашем характере». Знатный машинист Дрожжин слал ему с оказиями ящики яблок из своего сада, из Раменского получал он густо просоленное розовое сало, в леспромхозе сделали ему мебелишку стиля модерн, и довольно изящно, а оплатил он заказ как за пиломатериалы, то есть почти символически. Благодарить Губин, разумеется, благодарил, и даже весьма тепло, но только не в письменной форме. В письмах он никому ни в чем не был обязан. Впрочем, привходящие эти обстоятельства никогда никем не замечались: заподозрить Губина в излишней осторожности при его, казалось бы, настежь раскрытой душе никто не решался.
Нынешними невеселыми, холодными днями, после всех проработок, Губина бешено потянуло во что бы то ни стало хоть на минуту повидать Варвару. Когда он думал о ней, о той, которую даже никогда не поцеловал, у него сохло во рту, ныли скулы, плыло перед глазами, хоть советуйся с психиатром. В этом навязчивом желании повидать было нечто старомодно-унизительное, жалкое, похожее на влюбленность провинциальной старой дамы в столичного тенора, но он ничего не мог с собой поделать, это было свыше его сил. Пожалуй, вступи тут в единоборство с любовью наиболее сильное из всех его чувств — страх, любовь победила бы. Но Варвара его не любила…
Уезжал из Унчанска Губин задолго до рассвета. Варфоломеев предоставил опальному таланту свою машину. Шоферы с Губиным ездить любили, он всегда о них заботился и умел сытно накормить, и напоить вечерком, и спать уложить в тепле и холе.
— Надолго едем? — спросил разбитной Процюк. — На временно или материал будете глубоко изучать?
— Давай крути баранку, — сорвался вдруг Борис Эммануилович. — Тоже мне, разговоры…
Процюк обиженно подергал длинным носом и надолго замолчал. Часа через два пути, когда совсем рассвело, Губин приказал свернуть с большака на дорогу к райцентру Щипахино.
— Застрянем тут! — пообещал Процюк.
— Застрянешь — вытащишь!
Он должен был увидеть Варвару. Во что бы то ни стало. Зачем — он не очень понимал. Наверное, хорошего ждать не следовало. Но он не мог ее не увидеть, вот и все.
Обещание Процюк выполнил, они действительно застревали и буксовали не один раз и только часам к девяти вечера, продрогшие, измученные и пьяные, потому что грелись припасенной в дорогу водкой, въехали в райцентр. Дежурный райотдела милиции сказал корреспонденту, что геологи давно выехали, из всей партии остались только две «барышни». Живут на частной квартире у водоразборной колонки на Ленина, там еще рядом скобяной магазин.
Варвары дома не было. И другой барышни тоже. Мучаясь головной болью, Губин посидел в комнате, в которой жила Варвара. Здесь было много книг, они лежали везде — и на мерзлых подоконниках, и на столах, и навалом на сундуке. А на стене висела фотография лихого военного с подстриженными усами, в низко насаженной фуражке. Военный таращился на фотографа, а в широкую грудь его под орденом и медалью была впечатана надпись:
Если свидеться нам не придется,Значит, наша такая судьба,Пусть навеки с тобой остаетсяНеподвижная личность моя.
Последняя строка приходилась уже на животе лихого военного.
— Супруг мой, Петр Зосимович, — сказала жарко дышащая, крупнотелая хозяйка. — Старшина.
Губин спросил довольно глупо:
— Пал смертью храбрых?
— Зачем? — обиделась женщина. — Тоже сказали! Он в Щипахинском районе на культуре сидит. Надо же — пал!
Губин извинился и, осведомившись, где может быть сейчас Варвара Родионовна, поехал в Дом инвалидов. По словам хозяйки вышло, что все последние вечера ее жиличка проводит там.
В проходной корреспондентский билет Губина произвел некоторый переполох. Выбежал, утирая жирные губы, навстречу гостю даже сам директор, но Губин от предложенного халата отказался. Он просто и вежливо попросил вызвать к нему Варвару Родионовну Степанову.
Она не вышла, а выбежала — быстрая, словно и правда ждала его. А он понимал, издали глядя на ее быстро бегущие ноги, что кажется ей, будто приехал Устименко. Всегда кажется. Только его она ждет. Это было больно ему и унизительно так думать, но он не выходил из тени возле забора на яркий лунный свет — пусть еще так счастливо бежит к нему.
Но она узнала и остановилась далеко.
— Ты? — услышал он ее ровный, ничего не выражающий голос.
— А кто же? Конечно, я!
— Я читала, — сказала она, медленно и словно нехотя подходя к нему. — Я читала все. Это ужасно, то, что ты сделал.
— Но Крахмальников…
— Ты не из-за Крахмальникова это сделал, — таким же ровным, мертвым голосом продолжала Варвара. — Ты в Устименку выстрелил. Ты по самым лучшим…
Голос ее прервался. Даже вот так, ровно и негромко, ей трудно было говорить с ним.
— По самым лучшим… Ведь Постников… Ведь Аглая Петровна…
Она сделала еще шаг к нему, и он попятился, вжался в доски забора. Теперь и она вошла в темноту, в тень.
— Варюша! — слабо произнес он.
— Уходи! — велела она. — Слышишь? А если ты подойдешь ко мне публично, я ударю тебя по лицу, чтобы потом объяснить всем, кто ты. Уходи навсегда, негодяй!
Сказала и убежала обратно, словно он гнался за ней.
А когда он уходил через проходную, вахтер и директор сделали ему под козырек. Такие гуси, как корреспондент областной газеты, редко сюда залетали…
ИКС И ИГРЕК
Было время, когда перед операцией он думал о больном и давал себе разные сердитые и патетические клятвы «вытащить его во что бы то ни стало!». Было время, когда у него хватало сил за час до начала операционного дня утешать родных словами, в которые он не слишком верил. Еще в пору войны он умел яростно сострадать, и нередко его рот кривился под марлевой маской от сочувствия к мукам тех, истерзанных ранами, которых клали к нему на операционный стол. Он и ругался грубыми словами, срывал сердце на своем окружении только потому, что сострадал, и его сестры понимали это, и когда он пускал свои «фиоритуры» — не обижались, а жалели его в равной мере с тем раненым, которого он старался «вытащить», по всегдашнему его выражению. Его сестрички, обтирая ему залитое потом труда лицо, так делали это и раненому, стирая пот страданий тем же движением. Он понимал это и ругался еще диковинней и пуще. Проклятие его профессии — сострадание состарило его раньше, чем потеря жены и дочки, чем собственная, почти безнадежная болезнь, чем все беды, горести и оскорбления, которые обрушились на него за всю жизнь.