Я отвечаю за все - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты, Всеволод, здорово трусливым стал, — сказал Губин. — До смешного.
— Между прочим, товарищ Губин, это не я, а ты выдумал фельетоны без фамилий. Пожалуйста, врежь завтра про безобразия на кладбищах, как раз трудящиеся потащатся покойников поминать.
— Это значит по Любезнову врезать, что он не справляется?
Редактор задумался. Любезнов — начальник Управления милиции — был человеком обидчивым и свою милицию от печати ограждал во всех случаях. Ограждал до того, что даже читательские письма ему не пересылали — читатели специально просили об этом.
— Вот видишь! — вздохнул редактор. — Да ты, товарищ Губин, не расстраивайся. Ты же бог красивого материала, положительного. Сделай сменную полосу о Корсунской свиноферме, подпишем рейдовой бригадой, отметим мелкие недостатки, два-три клише, организатор полосы — ты…
— Не пойдет, — отрезал Губин. — Надоела мне эта тушенка!
«Тушенка» — было слово Варвары. Она умела вложить в него самый разный, но всегда злой смысл. Главным был обман. Главным смыслом. Вместо второго фронта. Вместо настоящего дела. Вместо!
А Губин боялся слов Варвары. Еще с того самого далекого вечера, когда она ему сказала: «Хромай отсюда!» С того страшного, перевернувшего всю его жизнь вечера. Губин боялся ее насмешливого, почти презрительного взгляда, боялся ее умения раздраженно покачивать ногой в спадающей туфле, ногой, почти никогда не достающей до полу. И вопросов ее он боялся:
— И тебе, Боренька, не стыдно так писать? Ты же понимаешь, как подло видеть одно, а писать совсем другое. Люди думают, что ты им поможешь, рассказывают тебе свои горести, а ты пишешь, как у них хорошо и какие они веселые. Ведь у них недоедание, Боренька, а ты гнусно врешь, что у них были трудности. Разве — были? Они есть — и недоедание, и продуктовые карточки!
Губин терялся, не знал, что отвечать. Если бы это была не она, он бы нашелся, еще как!
Однажды он сказал ей:
— Это ты меня погубила. Я бы мог знаешь кем стать?
— Кем? — простодушно спросила она.
— Если бы я знал, что тебе нужно, — смешавшись, стал объяснять Губин, — если бы я понимал, как я должен писать для тебя…
— Как для всех: правду. В газете должна быть правда. Не намекай про нашу экспедицию, что мы вот-вот что-то откроем. Мы не откроем. У нас начальник болван. Напиши, что даром горят государственные деньги, большие деньги…
Нет, с ней невозможно было говорить!
И он чуть не плакал, потому что не выдумал свою любовь. Он действительно любил ее с того самого дня, когда она, по ее же словам, «захороводила Боречку, чтобы помучить Володечку, который так ничего даже и не заметил».
Везде, всегда он думал о ней.
Он ненавидел беспокоить себя, но иногда посылал ей посылки, которые непременно возвращались обратно. Однажды он спросил у нее:
— А если бы это масло и эту колбасу прислал тебе твой Устименко?
Варварины глаза вспыхнули.
— Знаешь, каждый раз, когда шлешь ты, я думаю — а вдруг это Володька? Нет, он не пришлет. И не почему-нибудь. Просто ему некогда.
— Следовательно, ты считаешь, что у меня много свободного времени?
— Конечно. Ты всегда свободен. А он никогда. Женька мне рассказывал, со слов его жены — этой красавицы, что по ночам он болтает во сне, Володя. И только про свою больницу. Какие же тут могут быть посылки…
Глаза ее все еще светились горячо и нежно. И вдруг, помолчав, она сказала такую бесстыдную и ужаснувшую Губина фразу, что он просто помертвел:
— Как бы я хотела жить с ним, Борька. Как бы хотела. Он бы у меня не болтал во сне, нет. Этого бы у нас не было. Он бы у меня спал, как топор. Понимаешь, подруга?
Хороша подруга!
А потом она осмелилась попросить:
— Послушай, ты же с ним видаешься. Посоветуй ему жениться на мне.
— У тебя и гордости-то не осталось! — сладко обидел ее Губин.
— Не осталось! — кивнула Варвара. — И не было никогда. Это ведь смешно, когда любишь. Когда не любят — тогда, что ж…
— Но он женат и обожает свою семью. Ты уведешь отца от дочки?
— Все вранье! — отмахнулась Варвара. — Разве я его не знаю?
И, внезапно оживившись, с блестящими круглыми глазами, с вдруг залившим щеки горячим и нежным румянцем, заговорила, словно в бреду:
— Скажи ему, скажи, правда. Я хочу с ним есть, спать, просыпаться, хочу его кормить, рожать от него детей — много. Я не знаю, я ничего толком не понимаю, но ведь пишут же, есть же на земле счастье. А, Боря?
— Нету! — мстительно ответил он.
Румянец сбежал с ее щек, глаза потухли.
— Уходи! — велела она. — Отправляйся к своим «персонажам». Ты же всегда пишешь, как все счастливы.
Он ушел и напился в тот вечер. А наутро пошел по своим «персонажам».
На «вы» Губин почти ни с кем из своих героев не разговаривал. Он считался другом и в семье знаменитого машиниста, зачинателя движения под наименованием «дрожжинского» — Якова Степановича Дрожжина, в разъездах ночевал у секретарей райкомов, всегда и вполне надежно согласовывая с ними «тематику и персонажей» данного района и не позволяя себе вступать в пререкания ни с кем из них, а описывал он только тех, чьи звезды едва начинали восходить, непременно при всеобщей поддержке, а не вопреки кому-либо, ибо всякое «вопреки» могло быть чревато последствиями, которых Борис Губин терпеть не мог.
Варвара и это угадывала в его писаниях. И рассказывала ему про него, будто у нее было такое увеличительное стекло, через которое она могла наблюдать всю внутреннюю, скрытую жизнь Бор. Губина.
— Я хочу быть победителем в жизни! — как-то крикнул он ей. — Я хочу быть завоевателем!
— Дурак! — с презрением, брезгливо произнесла она. — Ты холуй быстротекущих дней, а не победитель жизни…
Он усмехнулся:
— Здорово красиво!
— И верно! — сердито добавила Варвара. — Но самое при этом противное, что ты способный. Грустное и противное.
Губин попросил:
— Выйди за меня замуж. Мы уедем, все начнем с начала. Я стану писать так, что тебе не будет стыдно.
— У тебя тоже есть «каторжная совесть»? — с недобрым блеском в глазах спросила она. — Помнишь, кажется Гюго писал про эту «каторжную совесть»? Нет, Боря, ты мне не подходишь!
— И никогда не подойду?
— Боюсь, что нет! — ответила она.
На ее коленях лежала книжка, он взглянул — Голсуорси. «Боюсь, что нет» — это из Голсуорси. А «быстротекущие дни» откуда?
Когда он думал про Варвару, у него стучало в висках. Губин любил ее бешено, он мог бы стать настоящим человеком с ней, она сделала бы из него все, что ей угодно. А без Варвары он был слаб.
Она разгадывала его хитрости сразу, разгадывала тогда, когда он их еще и не задумывал: однажды, когда из его портфеля вывалились детские сандалии, она спросила:
— Чуткость? Наживешь тысячу процентов?
Покупая сандалии, он ни на что не рассчитывал: просто вспомнил, как бедовавший с сынишкой бобыль Симохин отыскивал мальчику обувку. Но когда Варвара сказала ему о тысяче процентов, он понял — да, она права, бобыль был дружен с Золотухиным, Зиновий Семенович души не чаял в сильном и честном работнике, абсолютно ему доверял и обо всем с ним советовался. Забросить путем-дорогой на «Красный комбинат» сандалии ничего не стоило, Симохин Губина ни в чем заподозрить не мог, слишком разные были у них пути. Просто вдруг скажет Симохин Золотухину ни с чего, на досуге:
— А хороший мужик у вас этот самый газетчик — Губин.
Вот и тысяча процентов. Они, эти тысячи процентов, были в жизни Губина всегда запланированы. Собираясь в путь по области, он немалое время тратил на покупку подарков, которые именовал «цацками». Цацки материальной ценности не имели, как правило, никакой, но зато они раскрывали друзьям директорам, председателям, главным инженерам и их женам душу насмешливого с виду и отнюдь не сентиментального известного журналиста: Губин, оказывается, все примечал, помнил и никогда не путал. Лидии Захаровне в Красногорье, супруге Новикова, директора маслокомбината, Борис Эммануилович привез необходимый для ее родителя препарат против ревматических болей. Директору «Большого Раменского леспромхоза», молчаливому и угрюмому Штычкину, достал Губин трофейные масляные краски и ящик сепии — он разнюхал, что Штычкин «балуется» живописью и не пишет только из-за отсутствия, как он буркнул, «полуфабрикатов». Супруге машиниста Дрожжина Губин переслал семена астр, резеды и хризантем в конвертиках с медалями, коронами и крестами от знаменитого мюнхенского цветовода. Семена эти он «вытряс», по его выражению, из того самого краеведа Крахмальникова, которого чуть позже довел до самоубийства своими намеками.
Предлагал Губин друзьям и ошеломляющие суммы денег, твердо про себя зная, что никому никогда ничего не даст. Деньги он копил жадно и страстно, горячечно мечтая, что когда-нибудь вдруг да понадобятся они Варе. Только ей, только для нее, только ради этого мгновения, думалось ему, дважды в неделю ходил он в сберкассу и писал рубли прописью — на вклад.