Голодные прираки - Николай Псурцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С каждым укусом Нехов сгибался все ниже и ниже и, в свою очередь, остервенело кусал душный горячий воздух. Он с рычаньем отдирал от него рваные куски и яростно жевал их, звеня зубами, усилием воли запихивал их в глотку и толкал по пищеводу в желудок, обогревая его, спасая его. Опять укус. Ему, четырнадцатилетнему, в подъезде его же дома какой-то небритый, потный, красноглазый хрен приставил длинный нож к горлу и, часто-часто сопя хлюпающим носом, шарит до его карманам. Найдя всего рубль с мелочью, бьет его коленом меж ног, валит на землю, снимает с него, скрюченного, почти новую финскую куртку, снова бьет и уходит. Нехов долго-долго лежит без движения, весь целиком заполненный страхом. Кто-то поднял его, отвел домой, он не помнит, кто. Кто-то… И без паузы уже шестнадцатилетний Нехов вновь впивается в себя крепкими студеными зубами. Вот он просыпается. Кто-то гладит его по груди, по ягодицам. Он открывает глаза, щурясь от резкого света, видит сидящего рядом на кровати, где лежит он сам, знакомого мужика. Нехов вспоминает, что вчера этот немолодой уже тип зазвал их с ребятами к себе домой. Он накормил их, налил портвейна, водки, был добр, открыт, смеялся, острил, глядел на всех нежно, трепал ребят по волосам, обнимал шутливо. Нехов сломался к полуночи, и вот теперь… Нехов был голый, и мужик тоже, голее некуда. Он с упоением тискает неховский член и, подняв на Нехова притуманенные глаза, шепчет: «Я хочу тебя! Хочу…». Нехов, оцепеневший, громко и глубоко икает, не в состоянии пошевелить ни рукой, ни ногой, ни членом, ни языком; стынут и твердеют его глаза, стынут и твердеют веки, стынет и твердеет слюна. Этот страх не похож на прежние страхи, это не страх боли, или разочарования, или утраты, или несчастья, это страх разрушаемого запрета, страх перед собственным неожиданно появившимся любопытством, страх от того, что ему не страшно. Нехов кричит, и крик взбадривает его, придает сил, и он, исхитрившись, ногой бьет мужика в лицо. Тот отшатывается недоуменный, Нехов бьет еще раз. Мужик падает на пол, обиженно скуля, Нехов вскакивает с кровати, бежит в прихожую, срывает с вешалки первую попавшуюся одежду, бросается к двери, спешно и суетливо возится с замком, слыша за собой приближающиеся шаги, наконец открывает дверь, несется по лестнице, вываливается на улицу…
Нехов, нынешний, рухнул уже на колени, сжимает себя руками, опуская все ниже и ниже вздрагивающую голову и вздрагивающие на ней нос, губы, уши, щеки и высунутый язык, воспаленный, дымящийся, – очередной укус разрывает Нехова изнутри. Это он, семнадцатилетний, вгрызается в себя – он, впервые увидевший смерть. Погиб его однокурсник, глупо, нелепо – выпал пьяный из окна. Но не в этом суть – суть в факте смерти, суть в зыбкости жизни, суть в хрупкости жизни, суть в непредсказуемости жизни, суть в непредсказуемости смерти. Суть в страхе перед небытием. И снова бьет холод под сердце, и Нехов царапает лоб о шершавый деревянный пол… – ему двадцать и ему кажется, что ничего уже не будет, никогда, до самой смерти, далекой, близкой, неважно, главное, что уже ни-; когда ничего не будет нового и еще не изведанного. Он понимает разумом, что, конечно же, все будет – работа, жена, наверное, дети, путешествия, деньги, любовницы» дача, друзья, машины, хлеб, водка, бананы, цель, ее достижение, преодоления, победы, – но ему кажется, что уже не будет радости от всего этого. Ну и что, ну жена, ну машины, ну победы, ну и что, ну и что? НУ И ЧТО? Депрессия, Первая. Настоящая. Стопроцентная. Зачем ему такая жизнь? Зачем, ну скажите, зачем? Зачем старость и немощь? Зачем покорное ожидание конца? Кому это нужно? Людям? Нет. Им плевать на Нехова. И даже близким и просто знакомым и совсем незнакомым. Ему нужно? Ну уж нет! Совсем нет! Как можно радоваться жизни, если знаешь, что все равно умрешь? Нелепость. Безумие. Патология… Но выход есть. Мужской, Волевой. Настоящий. Добровольная смерть. Это можно сделать только с помощью оружия, как Хемингуэй, как Маяковский. Достойно. Только где взять оружие? Где? А, у отца, кажется, был нетабельный пистолет. Надо найти его… Нехов скорчился на полу, хрипя, взвизгивая, разбрызгивая в стороны слюну и пот, вздрагивал крупно, будто бил его мощный электроразряд, мял руками живот, будто пытался выдавить из себя себя же: «Нет! – кричал. – Не так! – кричал. – Все не так! – горло криком вспарывал в кровь. – Я знаю, что не так! Знаю! Знаю! Знаю! – кричал. – Ты сука! – кричал. – Я убью тебя! – кричал, стены криком кроша. – Я буду е…ь тебя, пока ты не сдохнешь, гад!!!» – кричал, голос теряя, хрипя все слабее, молотился телом судорожно об пол, измазанный кровью, тонущий в жирном поту… И вдруг, словно взрыв бесшумный случился – плеснуло нестерпимой белизной в глаза и отчаянным жаром опалило все тело, а затем рядом вспыхнуло внутри чувство радости и наслаждения. Оно шло от пульсирующего сильными толчками, выплескивавшего на пол густую скользкую сперму члена.
Пришло время, и, истощив себя – всего – до дна, до последнего-распоследнего, член замер, влажный, блестящий и на вид тяжелой волей измученный. И Нехов, не менее влажный, блестящий и измученный, тоже замер и даже обмер и даже умер, на секунды, на минуты, не больше – раз, два, три. А после сколько-то лежал без движения, дышал, не вздыхая, смотрел, глаз не вскрывая, и, к удивлению своему, о чем-то думал, но тут же забывал, о чем, и думал дальше, дальше, дальше… думал. Как нестерпимо хочется жить – ВСЕГДА. Когда открыл глаза и посмотрел куда-то, то увидел, что там – потолок, и не белый, как раньше, а с небесным оттенком, вроде как подсиненный кем-то, когда-то, зачем-то, а приглядевшись внимательней, увидел на потолке себя, лежащего на полу, тоже голого, и грозящего самому же себе, лежащему на полу, не менее голым пальцем: ты давай, мол, того, мол, не очень-то. А то гляди! Но потом он, правда, исчез, тот, который лежал на потолке, как немного раньше исчезли и те, которые кусались. Исчез, как и не было никогда. Но был ведь, был, точно был, да нет, ты путаешь, не был, показалось, чур меня, чур, да был, я говорю, я видел вон как кровать, мать его, да не был, да не был, был, я сказал! Ну хорошо, был так был, мне от этого не холодно и не жарко. Жарко все же, даже голому, несмотря на то, что вечер и нет солнца, даже на ветру, даже когда прохладно – все одно жарко. А потолок все-таки белый, хоть и жарко. Нехов засмеялся, и без всяких оттенков, хоть и не морозно, белый, белый, белый, и не спорь с собой, в конце концов у меня есть глаза, и они да увидят, и уши, и они да услышат то, что глаза не увидят. Так вот я слышу, что потолок белый и никто на нем не лежал и никто не грозил.
…А ведь лежал и грозил…
Нехов поднялся – смог подняться, постоял – смог постоять, – к себе прислушиваясь. Узнал, что может идти в ванную, полоскаться под душем и, вообще, может делать все из того, что делал раньше, что он и делал впоследствии до определенного момента. Но об этом потом.
После душа и растирания раскраснелся и тотчас потерял измученный вид, чему был рад. В комнате оделся. Надел белый костюм, не от Ямосото, жаль, черную рубашку пакистанскую, но шелковую. Одевшись, занялся оружием. Скотобойный револьвер в кобуру под мышку втиснул, израильский «мини-узи», новенький, еще роскошно пахнущий, в другую кобуру, соответственно, под вторую мышку впихнул, рассовал патроны по футлярам на ремне, а оставшиеся – по карманам в пиджаке. Из тумбочки шприц вынул, две ампулы, и их в карман отправил.
Вот и собрался, и даже подпоясался. В комнате офицерского общежития, из которой вышел сей миг, как собрался.
По белесой, недавно помытой каким-то солдатиком, но уж давно сухой лестнице. Сошел вниз не торопясь, руки в просторные карманы окунув, не думая о том, что было, или о том, что будет, а только о том, что есть..
Дежурному офицеру рукой махнул на прощание, прощаясь временно.
На улице, оглядевшись, осмотревшись, поозиравшись вверх-вниз-вокруг, вздохнул, вздохнул, вздохнул, вздохнул. Зажмурившись. Лицо к небу прислонив. Синим вечером. В машину. Прыгнул в нее, как обычно, привычно, дверцу не открывая, чтобы потом не закрывать. Колеса направил, куда следует.
Въехал в город. На окраинах здесь малолюдно и малошумно в этот час. Вот кто-то идет, вот кто-то сидит, вот чья-то тень – лежит. Костерки там и там, и там тоже. Тусклый свет в малых оконцах. А больше нет. Дымно и невкусно пахнет расплавленным жиром и горелой шерстью, перегнившими испражнениями и кайф-травой, в табачок забитой, предчувственно – сладко.
…«Что делать?» – спросил тот, кто постарше. «Что делать?» – ответил тот, кто помоложе. «Что делать?» – вздохнули все остальные… Вот оно как…
Из-за какого-то угла или из узкого неприметного проулка, а может из потаенной двери в глухой стене какого-то дома или какого-то забора неожиданно для Нехова и для всех тех, кто этого не видел, выпрыгнули на дорогу двое. Нехов тормознул в последний миг, сказав что-то матерное, сам не запомнив, что. Остановившись, когда машина остановилась, включил дальний свет. Поздно, один из двоих уже был у дверцы, второй подбегал к другой дверце, пыхтя, жуя и глотая.