Необыкновенные москвичи - Георгий Березко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну нет, в головановщине я не повинен, — сказал Ногтев.
— Вот уж и «головановщина». — Иван Евменьевич искренне засмеялся. — А ведь и правда — вы в ней не повинны... На вашей душе, если уж говорить серьезно, — на вашей душе более тяжелые грехи. Но не будем сейчас серьезно...
Андрей Христофорович хотел было запротестовать, потребовать объяснений, спросить, какие его грехи имеет в виду уважаемый товарищ Шувалов. Но его охватило физическое изнеможение, он даже почувствовал тошноту.
В молчании они добрались до угла, и Шувалов объявил:
— Вот я и дома. До свиданья, Андрей Христофорович! Советую: горяченького чайку и баиньки. Привет вашей супруге.
Глава многочисленной семьи, Иван Евменьевич не допускал, что человек его примерно возраста живет один. Ногтев, услышав этот привет жене, дико, почти с ужасом взглянул на Шувалова.
...Девочки-одноклассницы проводили Глеба и Дашу до остановки троллейбуса, а сами побежали на метро. Глеб молча озирался, как бы не зная, куда сейчас направиться.
— Ты очень устал, да? — подождав, сказала Даша. — Измучился?
Самой ей хотелось смеяться, танцевать, пойти куда-нибудь, где светло, шумно, празднично.
— Устал?.. Наверно... — отозвался Глеб. — Да нет, ничего.
— Что с тобой? — спросила она.
— Знаешь... — Он откинул голову и прикрыл веками глаза. — Мне хочется поклясться в вечном служении... принести присягу...
— Какую? Кому? — Даша изумилась.
Он не услышал; взглянув на нее, он вдруг спросил:
— Ты приедешь зимой к нам? Ты же обещала приехать?
Даша давно ждала этого вопроса, и ее «конечно, приеду» было давно приготовлено, но сейчас что-то воспротивилось в ней. Слишком много отдала уже она Глебу волнений, забот, мечтаний, от многого отказывалась ради него, и теперь, когда тучи над ними рассеялись, он мог бы, кажется, что-то сделать и для нее, хотя бы выказать к тому готовность.
— В сущности, теперь ты можешь и не уезжать, — сказала она. — Никто не станет тебе больше портить жизнь.
— Вот именно: никто, кроме, кроме... Пойдем, что же мы стоим?..
Они медленно двинулись к следующей остановке троллейбуса. Вдоль тротуаров еще струились проворные ручьи, воздух был наполнен влагой, все вокруг лучилось и блестело: асфальт, витрины магазинов, мокрые плащи пешеходов, машины... И Глеб заговорил:
— Знаешь, у меня такое чувство, точно бога не было, точно он умер и вдруг оказалось — он жив...
— Что с тобой? — повторила Даша.
— Ну да... То есть я опять знаю, для чего я живу и ты... Ты, может быть, только не догадываешься еще.
— Ты знаешь, для чего я живу? — как бы обиделась она.
— Знаю... — Он повел головой, показывая на улицу, на дома, на людей, что шли рядом, обгоняли или шли навстречу. — Ты понимаешь, произошло невероятное!.. Вот они собрались сегодня на суд. И каждый из них пережил в своей жизни такое!.. Каждый перенес невероятное! И все вместе они совершили своей жизнью чудо. И все вместе они и есть бог — люди, народ... И они — они поверили мне... а, собственно, я ведь еще ничего... Так, одно только предположение, только надежда... И если б я мог принести сейчас присягу...
— Положим, уже не только надежда, — сказала Даша, — слушай, пойдем куда нибудь, посидим. Мне что-то не улыбается сейчас домой...
— Отлично, пошли! — воскликнул Глеб. — Я сегодня располагаю возможностями, честное слово! Этот подонок Вронский прослышал про суд, явился утром и принес деньги. Надеюсь, сказал, что мое имя не будет упомянуто, вы же джентльмен, Голованов. Вот подонок!
— И совсем напрасно ты промолчал, что он эксплуатировал тебя... — сказала Даша. — Вронский тоже народ, по-твоему?
— А, черт с ним! Вронский не народ... Так ты приедешь к нам? Честное слово, я уже не представляю, как я буду без тебя.
Он оставался верен себе — ее друг и избранник, его беспокоило лишь то, что будет с ним, — подумала Даша.
— Я собственно, мог бы завтра уже полететь... или послезавтра, — сказал он. — Я хочу уехать... Уланов, вероятно, прав. Но надо еще пойти к нему.
Она подалась к Глебу и взяла его под руку.
— Что? — спросил он. — Что, старушка?
— Ты же можешь не торопиться теперь... Давай несколько дней проведем просто так, будем ходить куда-нибудь, поедем за город. Ты же все-таки победил... Я говорила, помнишь, я говорила: все будет хорошо.
— Я победил? — Он помотал головой. — «Но пораженье от победы ты сам не должен отличать». Помнишь, откуда это?
— Не помню... Куда же мы идем? — спросила Даша.
— Куда хочешь... И все-таки ты приедешь к нам. — Глеб близко наклонился к ней. — Ну, хотя бы на недельку...
Она едва сдержала вздох — очень уж он был нечуток, ее Глеб, при всем своем таланте: ведь не о недельке ждала она услышать от него.
Их обогнала еще какая-то пара. А навстречу прошел парень с гитарой, пощипывая на ходу струны. И из этих слабеньких, тонких звуков, падавших как капелька за капелькой, сложился обрывок мелодии: «Во поле березонька стояла...»
...Надежда Петровна Голядкина выплакалась наконец, придя домой. Не включив света, разбитая, ослабевшая, она сидела за столом, в своей пустоватой комнате (кроме стола, нескольких стульев, железной койки и кухонного шкафчика, другой мебели здесь не было; одежда висела на стене, на гвоздях, прикрытая простыней) и прислушивалась к голосам соседей в коридоре. По отдельным словам и фразам, доносившимся из-за двери, она догадалась уже, что суд над Головановым кончился для него благополучно — ее показаниям не поверили. Но теперь и это было не так важно ей: аллах с ним, с Головановым, она против него ничего сама не имела, пусть себе живет, как хочет. Горькой ее бедой было то, что ее собственная прошлая жизнь — нечистая, полунищая, пьяная, с вечным страхом перед тюрьмой — все никак не отпускала ее; сегодня ее распроклятое прошлое вновь явилось на суде, чтобы на глазах у всех схватить и потащить назад. И не было от него ни защиты, ни спасения!.. Сколько раз уже, стоило ей только чуточку приподняться, глотнуть чистого воздуха, как ее снова бросало вниз, в грязь Сперва мать взяла ее, четырнадцатилетнюю девчонку, из школы, чтобы помогала сбывать на толкучке неизвестно где добытые трикотажные кофточки, и их обеих судили; потом муж запутал ее в свои дела.
Можно было, конечно, напиться сегодня, да так, чтобы ничего не помнить, чтобы забыть и о своих мечтаниях, и о предательнице Люське, и о стыдном своем бегстве из суда... Но она переборола искушение: видения иной жизни, достойной, порядочной, поманившей ее, взяли верх над соблазном легкого утешения...
За дверью послышался похожий на шелест голосок Клавдии Августовны — этот божий одуванчик тоже выглянул на радостях из своей щели. «Глебушка, — я была уверена!.. Глебушка — интеллигентный мальчик!..» — разобрала Надежда Петровна. Она встала и утерла ладонью лицо...
— Я еще на тебе высплюсь, Люська! — вслух сказала она.
Надежда Петровна почувствовала себя провинившейся перед Ногтевым, ее наставником, ей необходимо было оправдаться, вернуть его доброжелательное участие.
Она включила свет, взяла полотенце, мыло и пошла на кухню умыться. Женщины-соседки при виде ее замолчали, и пока она мылась над водопроводной раковиной и утиралась — нарочно медленно, старательно, — они все хранили безмолвие, повернувшись к своим газовым конфоркам. Но, казалось, на затылках у них были внимательные глаза, следившие за каждым ее движением.
Вскоре Надежда Петровна совсем успокоилась. Она укрыла на распялке под простыней новое платье, вскипятила чайник, села пить чай и отдалась самым мирным мыслям: в третьем квартале, в августе — сентябре, Надежда Петровна на деньги, что откладывала с получки, запланировала купить себе торшер, и за чаем она долго в воображении выбирала его и приценивалась.
Со двора потянуло сыростью, и Надежда Петровна закрыла окно: простуды ей следовало остерегаться. Но вообще-то в последние месяцы она чувствовала себя хорошо, кашель почти прекратился... Нет, жизнь ее еще не кончилась, и у нее было достаточно характера, чтобы добиться своего...
Виктор Синицын незаметно отделился от товарищей, обступивших с победными кликами, с поцелуями Глеба и Дашу, и, не простившись, исчез в толпе, повалившей из зала. Он ревновал — он должен был наконец в этом себе признаться. И его страдание, будучи названным, сразу усилилось, потому что к его ревности примешался стыд: Виктор унизился в собственных глазах. Эта непрошеная боль от низменного, самовластного чувства, точно прорвавшегося сквозь все разумные доводы-заслоны, сразила его. И Виктор попросту бежал, чтобы не видеть слишком счастливую Дашу.
Сейчас, забившись в уголок, он сидел у своего бывшего учителя физики Владимира Михайловича, в его тесной и опрятной, как корабельная каюта, комнатке на двадцать восьмом этаже Московского университета. Пришел он сюда в смутной надежде на участие, на облегчение, на мудрое слово. Владимир Михайлович, его давний наставник и авторитет в научных вопросах, был, по-видимому, лучше, чем он, осведомлен и в вопросах житейских— все ж таки ему перевалило за тридцать. И случалось, что в его аспирантской обители, так высоко вознесенной над земной жизнью, вечерние беседы носили вполне земной характер... К стеклу книжного шкафа, забитого толстыми физическими фолиантами, Владимир Михайлович приставил изнутри репродукции с ренуаровских «Купальщиц», с рембрандтовской «Данаи», а над его рабочим столиком висела еще одна цветная картинка — «Похищение Европы» Серова.