Нулевой том (сборник) - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И стало мне даже казаться, что против бытующих представлений сильный – это слабый и слабый – это сильный…
Но так как мы успеваем за свою жизнь несколько раз устать от самих себя, хотя бы в своей данности, то переходим в свою противоположность. И сильные оказываются вдруг человечны и слабы. И слабые жестокосердны и сильны.
Может, наши роли уже переменились, Генрих? И я из человека, с детства терпевшего поражения, приустав, приостановившись, вдруг почувствовал во всем этом победу и превратился ныне в победителя, поставив перед собой цели конкретные и замкнутые в самих себе, короткие?.. И только тогда понял, как это пусто, одиноко и горько – победа, если с победой исчезает цель? А ты, всю жизнь бывший победителем, первым, вдруг почувствовал усталость и горечь поражения во всех своих победах?
В конце концов, слишком по линейке провел я тебя в этом рассказе и сам вышел по линейке. Две параллельные, мол, линии никогда не пересекаются. Конный пешему, мол, не товарищ. Тут я ловлю себя на том, что все преувеличил, чрезмерно увлекшись в последнее время графикой чертежа. Я преувеличил и с какой же радостью встречусь с тобой и увижу, что не прав. И что женщины не так уж тебя любят, и товарищи над тобой подтрунивают, и корреспонденты со своим романтическим лекалом поднадоели уже тебе, и дело стопорится, и выговоров у тебя куча… И вдруг мы, всегда несколько настороженные друг к другу, потому что признать и принять друг друга для нас до сих пор значило в чем-то крупном, в целом, осознать свою зряшность и никчемность, посмотрим друг на друга с пониманием, и в нас окажется много больше общего, чем мы предполагали… За счет того, что мы прожили уже какую-то жизнь за пределами детства, за счет опыта, за счет протекания времени сквозь нас. Я увижу в твоих глазах понимание, грусть и усталость, какую ты себе позволишь поздним вечером после всего, после всего, как конфетку к чаю. И тут же застыдишься своей слабости и оправдаешься и признаешься одновременно: «Знаешь, никогда раньше не уставал… А вот после последней переделки, когда мне проломило череп на Аваче, нет-нет, а стал иногда уставать…» – и закроешь глаза.
Моложе тебя
И твои помощники моложе тебя и меня. И я долго буду внутренне не принимать их. Их магнитофоны с Клячкиным и Визбором, их внимание к поэзии, их ежедневные разминки, их баскетбол и бокс, их развешанный по стенам Чюрленис, их самодельный модерн абажуров, полочек и торшеров, их наигранная суровость, или молчаливость, или сдержанность с мимолетными то там то сям трубочками и бородками, их вечеринки с песнями и сухим вином, песнями и девушками, поджавшими под себя ноги на медвежьих шкурах и поглядывающими из углов, их отношения с ними с благородными подтекстами любви по Хемингуэю – все это будет раздражать меня, во все это я буду не верить, все будет казаться мне ненастоящим, игрой, чем-то неестественным и неполноценным. И тогда я вдруг обнаружу, Генрих, что у нас с тобой много больше общего, чем я мог бы подозревать или предположить. Что время перемешало наши отличия и объединило нас, отделив нас сначала от наших отцов, а потом от младших братьев. Мы переглядываемся с тобой на вечеринке, где твои товарищи моложе тебя и меня, и понимаем друг друга, и что-то сближает нас против них. И прежде чем я полюблю всех этих ребят и пойму, что я был несправедлив к ним, просто не знал их, а они – отличные, чистые, настоящие товарищи и, главное, никогда не продадут, не предадут… Так вот, прежде чем полюблю их, – ты благодаря им станешь мне близок, понятен и дорог не только как воспоминание детства, а как такой же человек, как я, такой, каких мы ищем и находим изредка, и они – друзья.
Все это можно с уверенностью утверждать, потому что хотя я не прилетел еще к тебе и не встретился с тобой, но ведь всякая вещь на документальной основе пишется потом, когда уже в прошлом не только полет к тебе, но и встреча с тобой, и отъезд назад, домой…
А пока мы все не летим. Я не лечу – и все не летят. И вдруг смятение какое-то и движение, словно ветерок пронесся. И побежали куда-то девушки в пилотках, на бегу набрасывая полушубки, и вдруг все расступились как-то. «Кто это? Кто это?» – пошел шепоток. И по радио ничего не объявляли. Вдруг – свита. И три деятеля: двое высоченные, толстенные – он и она, муж и жена – он в сером, каракулевый, и трость, она – вся в шубе необыкновенной. К тому же они – буряты: лица широкие, чиновные, бесстрастные – и все расступается перед ними. А за ними парень, молодой, одет как из журнала, и с догом, – их сын, русский. Делегация, что ли? И распахнулись перед ними двери, крутануло из дверей снегом, ветром и темнотой, и захлопнулись за ними двери. Вышли они на аэродром и не возвращаются. Все нет их и нет. Сами они летают, что ли?
Два соображения
И смотрю я на эту внезапную пересылку, возникшую на аэровокзале X. из-за нелетной погоды, и голова уже ничегошеньки не варит. Только в десятый раз, друг за другом, проворачиваются все одни и те же два соображения.
Одно, что Аэрофлот прочно вошел в быт народа, потому что кто же не летает? И старухи, уж до того древние, летят с Сахалина в Москву в гости и наоборот. И переселяются насовсем с Украины на Камчатку. И есть, да и полно таких, что поезда, например, никогда не видели, а летают не впервые. И дремлют старухи на чемоданах в боевой готовности: а вдруг хоть и завтра лететь, но сейчас объявят посадку. И нервничают старухи, и не спят: куда подевались их сыновья, опять застряли в буфете, – темные старухи, древние, не расстегиваются, не разуваются, а ноги болят-болят, неразутые, и не слезают с сундуков, и руками чемоданы придерживают, и не спят вовсе.
До чего все, если присмотреться, пронзительно и любимо в этом мире! И летают темные старухи над страной, раскидав огромные материнские крылья своих шалей, и обнимают они Землю и своих детей на ней и в ней, и уходят они в землю, а на сундуке сидит махонькая серьезная девочка, дочь мужика, который все понимает через себя, отец ее спит уже, а она не спит – сторожит, и принимает она от старух эстафету.
И такое тут переселение народов, что вспоминаю я войну, эшелоны, эвакуацию, и что-то хрипит радио, а люди все прислушиваются и прислушиваются, все ждут чего-то, и некоторые дожидаются в конце концов. Но тут только похоже, тут, слава богу, не то… И все же мерещится мне репетиция, а если не репетиция, то напоминание и урок. «Повторение – мать учения», а учиться надо с первого раза. И это мое второе соображение.
А радио хрипит, а люди все прислушиваются и ждут… И вдруг радио брякнуло, хрюкнуло, никто и не понял ничего, только ветер из общего вздоха всех людей закружил мусор по полу – и никого не стало.
Что общего у нас с тобой, Генрих? ВРЕМЯ.
И мы снова летим. И на этот раз прилетим. Потому что там, где мы сядем, так далеко, что и самолеты эти огромные дальше не летят, а лишь свои, местные, да и сядем мы в пункте моего назначения.
И взлетали мы из пурги и ночи, а тут светлеть стало, и зарозовела под нами и вдали полоса, и стала она шириться и расти, и стали видны под нами белые плотные облака.
Потом засверкало все невыносимо. Погасли плафоны. Настало утро. Но там-то, внизу, мы думали, все та же темень и пурга, и это только тут, на десяти тысячах, такое сверкание, потому что мы выше всех облаков – тут всегда сверкание.
И вдруг не стало под нами облаков. И не то чтобы мы уже пошли на посадку – просто мы влетели в хорошую погоду, а погода эта простиралась как раз над тем дальним краем, куда я летел. И там, глубоко под нами, были его горные цепи, как колотый сахар, и большие, голубые, конечно, озера – они разворачивались под крылом и то приходили, то уходили, будто кто поворачивал под нами это сизое блюдо с колотым сахаром. А старожилы кричали и тыкали пальцем в иллюминаторы: видишь, видишь! – и называли хитрые имена этих гор и этих озер.
А когда мы сели, то сели мы у подножия большого, отдельно стоящего вулкана. Над вершиной его было маленькое облачко, а внизу, у трапа, стоял мой знаменитый друг в кожаной куртке и широко улыбался.
Солнце, снег, друг и самое раннее в моей жизни утро, почти самое раннее во всей моей стране, а там, далеко, дома, еще спят вовсю.
Здравствуй, друг! Это дома мы – противоположности. А здесь у нас все будет общее: крыша тут и дом там, в воспоминаниях. Я рад тебе. Я не только прилетел, я как бы вернулся назад, увидев тебя. Ты – залог моего возвращения. Собственно, оно уже началось – возвращение домой. Получай свои письма и гостинцы. Да, папа здоров, и мама здорова. Хорошо-то у вас как! Весна! «У нас всегда так», – бормочет друг. А что это за облачко над горой? Почему всюду ни одного и лишь над ней? «А это не гора, а вулкан. И не облачко, а это он курится…» – бормочет друг. Рот его раскрылся, и его нет рядом со мной. Это я – здесь, а он сейчас там, в Ленинграде. Мой друг читает письмо.
– Здравствуй!
1963–1965P.S. Человек из параллельного мира[9]