Три тополя - Александр Борщаговский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну! Откуда в больнице вторая? Ее и одну зимой чуть ли не на шлеях держали. Доктора сена не запасли. Этим летом сам накошу, обожрется без меня… Я в колхоз вернусь, председатель трактор обещал. Надо пить бросить! — сказал он с оттенком малодушной тоски. — У Пантрягина и без меня пьющих хватает.
— И бросьте, Ваня! — горячо отозвался Капустин. — Вы молодой, пока не втянулись…
— По самое темя! — признался Прокимнов с тем же удальством. — Убил бы отца позавчера, Александра нас растащила.
Капустин помнил отца Ивана, жилистого, статного шлюзовского диспетчера, молчаливого и настороженного. В свободные дни он брался за всякую работу и все делал на совесть. После фронта, молодой, контуженый, он стал терять зубы, маялся ими, наловчился сам, запершись в сарае, рвать их, но не лечил, будто на земле еще не родился первый дантист, — нетерпеливо ждал, когда расстанется с последними и поставит два ряда железных, не причиняющих страдания зубов. Сколько бы ни выпил, на ногах стоял крепко, вышагивал ровно и попутно железной хваткой стискивал все, что шло под руку, то ли для упора, то ли давая понять всему миру, какая в его руке сила.
— Я к Александре в избу жить ушел, а то бы нам не поладить. — Спиннинг он снова придержал на коленях, грузило ушло под воду, а снасточку с обмякшим кузнечиком течением то выносило вверх, то прятало. — Позавчера рождение Александры праздновали, мы с ней к соседям за стульями вышли, а он внука на табурет, красного вина заставил выпить и говорит: давай ругайся!
— На кого? — не понял Капустин.
— В белый свет! В дым! Матом! — ожесточенно выкрикивал Прокимнов, а лицо его диковато скалилось в улыбке. — Знаю я эту науку, он и меня ломал сызмальства.
— Что ж он, внука не любит?
— Лю-юбит! — Иван поразился нелепому вопросу. — Именно что любит, погордиться хочет: вот он у нас какой, только соску выплюнул, а матом волка с ног сшибет. Трезвый он того не сделает, — добавил справедливости ради Прокимнов, — а в темноте злой. Черный! — выкрикнул он. — Мишка стих выучил, Александра два раза вслух прочитала, а уж он усек, на память знает…
«Черный»! — вспомнил Капустин деревенское прозвище Прокимнова. Мосластый, худой, с лицом более темным, чем у Ивана, — даже среди зимы будто в страдном июльском загаре, и глаза черные, сухие, как древесные угли, без бархатистости, которая так красила Ивана. Черный, казалось, и на изломе темный, он трезвый был сама справедливость, любому начальству неудобную правду в глаза режет; за трезвым иди смело, все будет по чести, и вдруг — человека не узнать, откуда только прет малодушная злоба, хитрость и лакейство.
— Детей поберечь надо… — сказал Капустин: слова были верные, но немощные, в худом значении учительские, и Прокимнов не ответил, скучно, постно сложил губы — такое он слышал, и не раз, а как делу помочь? Забросил снасть некрасиво, будто колуном махнул, и повел ее резко, напрямик.
— С детьми приехали? — Он смотрел в несущийся мимо поток и ожесточенно терся небритым подбородком о заношенную тельняшку, поддетую под рыже-коричневый пиджак. Полы пиджака вывернуты и стянуты поясом, резиновые сапоги на нем высокие, под пах. — Рыбы возьмите им, сколько надо…
— Детьми пока не обзавелись. Жена у меня тоже учительница, — сообщил зачем-то Капустин. — Малышей учит.
— Учителям надо детей, как попу попадью, — сказал Иван серьезно. — Поп прихода не получает без попадьи.
— В православии это так, но у католиков наоборот, пастор или ксендз не смеют жениться.
— Попу лучше! — решил Иван без колебаний. — А учителю надо детей, иначе как чужих воспитаешь: одним умом? Книгой? Без сердца?
— Что вы! В жизни все сложнее: человек тоскует по детям, а их нет, и вся его любовь, все нерастраченные чувства отдаются чужим детям. Они и перестают быть чужими, учитель привязывается к ним.
— А что как остервенится? Зло возьмет, что у всех есть, а у него нет. Не бывает?
— Наверно, и так бывает, люди разные. Но это при любой службе может случиться.
— Не-е! — резко не согласился Прокимнов, точно все это давно им обдумано. — Коня хоть слегой уходи, к прокурору не потянут, трактор запорешь — оштрафуют, выгонят, а на детях злобу вымещать…
— А если дома? — перебил Капустин. — Дома можно?
— Дома и поучить не грех.
Отцовские, черные корешки вышли вдруг наружу, не простодушие и пытливость открылись в Иване, а мертвящая законченность взгляда, его мысль будто изведала все и все решила.
— Жизнь едина, вот в чем штука, — сказал Капустин, ощущая, как между ними вырастает преграда. — Кто способен беспричинно искалечить лошадь, тот и ребенка не пощадит, ни тела, ни души. Разве что дверь в избу прикроет, чтоб другим криков не услыхать. Уж если человеку пришла нужда, как вы говорите, вымещать злобу, то он найдет кого-то, кто послабее.
— А ты не будь дураком! — угрюмо сказал нисколько не поколебленный Прокимнов. — Теперь нянек нет.
В уклончивых взглядах и резковатых движениях Ивана угадывалось нетерпение, хмурая решимость оставаться самим собой, не смущаясь присутствием учителя; Капустин понимал это напряженное, недоброе состояние, когда человеку хочется сбросить с себя прежнюю зависимость, стать вровень, а вровень — в этом случае значит и выше, любой ценой, но выше. Они сидели рядом, на двух сваях, опустив ноги в напористую воду, но Прокимнов как бы слился с осклизлым бревенчатым срубом, был частью реки, а Капустин выглядел нелепо — коричневые кеды, белые худые голени, намокшие, сползающие с колен трикотажные штаны с голубым лампасом, и все это зачем-то под водой.
Прокимнов все независимее приглядывался к Капустину, будто примеривался к чему-то, и наконец спросил с натужной развязностью:
— Ну как, городские послаще?
— Не понял: о чем вы?
Иван замялся было, прижмурил глаза, улыбочка опасливо сходила с лица, он заколебался, не повернуть ли ему на что другое — на карамели и бублики, но решился идти напрямик.
— Бабы городские! — уточнил он. — Говорят, с этим делом там — блины. Хоть по телефону сговорись — и концы, порядок.
Капустин сгорбился на ряже, сунул ладони под мышки и обиженно насупился. Теперь он выглядел и вовсе нелепо на сыром срезе бревна: лицо медленно заливалось краской, все, от высокого, с залысинами лба до подбородка и острого кадыка.
— Мне сравнивать не с чем, Иван Сергеевич, — сказал он холодно, глядя мимо Прокимнова, терзаясь собственной ложью и внезапной мыслью, сознанием, которое заставило его внутренне сжаться: именно Саша, Саша Вязовкина — вот радость его жизни. Никто этого не узнает, годы пройдут, весь их век, и ни одна живая душа не заподозрит этого, но он-то знает все. Алексей чуть не застонал от полыхнувшей в сердце ненависти к мужу Саши. — Я женат, и мне не с чем да и незачем сравнивать, — повторил он резко.
— Ну, вы даете-е! — протянул Иван разочарованно, но без полной веры к словам Капустина. — Вы…
Он захлебнулся смешком, сложил темные, чувственные губы с тем фальшиво сконфуженным, нагловатым выражением, какое Капустину случалось видеть у парней в зале кино, когда на экране целовались герои, но тут спиннинг чуть не вырвало из рук Прокимнова.
— Жерех! — определил он. — Атомный удар.
Удильник гнуло, рыба подвигалась неуступчиво, рвалась к простору реки, метнулась в глубину, в придонный сумрак, откуда так свободно было вылетать вверх, в вызолоченные солнцем струи. Капустина качнуло на ряже от неистового желания, чтобы рыба сорвалась, ушла, взметнулась над стремниной, показала слепяще белое брюхо и скрылась под водой.
— Хорошо сидит. — Иван еще раз подсек жереха лихим, рискованным движением. — Намертво. Без пассатижей не снять. Ну, погуляй, погуляй!
Прокимнов ухватил катушку и держал спиннинг, а другой рукой нащупал за спиной конец провода, намотанного на железный костыль, дернул завязку, размотал и приподнял тяжелую, раскидистую гроздь голавлей в серебряном чекане и красном оперении.
— Подержите! — сказал он, с усилием волоча по воде голавлей. — Возьмите сколько надо, я не обеднею. И жереха забирайте… Не торговать же рыбой! — сказал он вдруг смиренно.
Капустин отвернулся, он случайно знал правду от Воронка: у воды стоит на тормозе мотоцикл Ивана, на нем до конезавода и получаса не будет, Иван и рыбу продаст, и к больничному мерину не опоздает.
— Держите! — уже нетерпеливо сказал Прокимнов: ему надо было брать жереха.
Капустин потянулся к мокрому проводу, их руки соприкоснулись, и Прокимнов, не глядя, отдал ему кукан, но поторопился на долю секунды: Алексей еще не ухватился крепко, не сомкнул пальцев, а тяжесть была велика, провод чиркнул по ладони и ушел в воду. Алексей изогнулся, чуть не упал, стараясь ухватить его, но течение крутануло кукан, утопило, на миг снова показало и понесло вниз по реке.