Угрюм-река - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Э-ге-ге-ге-гей!.. Бог-матушка, цариц небесный батюшка!..
— Стойте, нечестивые, стойте!
Тунгусы оглянулись на голос вошедшего в храм священника, кадило из рук Сенкичи упало. Мужчины со страху надели шапки.
— Как вы проникли в божий дом! Через алтарь! Нечестивые, вы осквернили церковь, опоганили…
— Какой опоганили, что ты? Врал твоя! — сказал Сенкича. — Это дым… вон от этинькой махалки… Что ты, батька, отец Лександра, священник поп.
Батюшка горько улыбнулся, всех благословил и, крестясь, стал благоговейно закрывать царские врата.
— Вот жертва Миколе, вот жертва тебе, — и Сенкича встряхнул ногой лежавшие на амвоне шкурки.
— Неразумный! — с ласковой укоризной сказал священник. — Ежели это жертва мне, отнеси ее в мой дом.
— Нет, — отрицательно потряс Сенкича головой. — Нет, батюшка отец священник поп. Мы притащили жертву богу, мы сказали ему: «Это отдавай, бог, батюшке попу». Вот, батька, бери от бога сам, а мы тебе не тащим. Пускай бог подаст тебе… Мы — не надо.
Эта простая мудрость тронула священника. Он улыбнулся и сказал:
— Ах, какие вы чистые сердцем дети! Но, милый мой… ведь вот русский, когда мне надо кушать, приносит пищу ко мне в дом. Например, вышло у моей коровушки сено, — хозяйка Громова прислала целый воз. А по-вашему, что же? По-вашему, и воз сена нужно сюда тащить в церковь, богу. А уж бог мне даст, и я должен буду отсюда везти на себе домой. Так, что ли?
— Так, так, — закивали тунгусы. — Правильно твоя-моя толкует… Шибко ладно.
— Да ведь воз-то не пролезет в дверь! — воскликнул священник, крепясь от смеха.
— Пошто не пролезет? — сказал Сенкича, вынимая трубку и кисет. — Делай самый большущий дверь, пропрут. Хошь кого пропрут… Верно!
Отец Александр громко засмеялся, всплеснул по-молодому, как крыльями, руками и обнял старика.
— Добрый ты, умный ты, хороший ты… Ах! Что ж вы в шапках, снимите скорей шапки, грех — в шапках!
Все обнажили головы — грех так грех, — Сенкича тоже снял шапку, вставил трубку в зубы и чиркнул спичку.
— Что ты! — притопнул ногой священник.
— Ково? — недоумевал тунгус.
— Эвот ково, — подвернулся Васька; он вырвал из зубов Сенкичи трубку и швырнул.
— Тьфу ты! — плюнул растерявшийся Сенкича. — Забыл совсем маленько.
Священник поговорил с ними, опять благословил, вывел из церкви и пошел к Громовым. Он всю дорогу улыбался и с улыбкой сел за званый стол.
— Представьте, какое странное событие, — начал он. — Представьте, открываю церковь — и что ж я вижу? С десяток тунгусов, этих удивительных, чистых сердцем детей природы.
Его рассказ был выслушан внимательно и весело. Задорней всех смеялся Иннокентий Филатыч, хотя этому очень мешали ему только что вставленные дантистом челюсти с зубами. Видимо, недавно приехавший дантист был не из важных: зубы получились лошадиного размера, они выпирали вперед, и новый их владетель никак не мог сомкнуть губ. Лицо его стало удлиненным, карикатурным, неузнаваемым. И выговор был косноязычен, неприятно смешон.
— То есть прямо беда! Либо зубы подпилить надо на вершок, либо губы надставить, — подсмеивался Иннокентий Филатыч над собою. А когда он надкусил пирог с морковью, верхняя челюсть застряла в пироге и упала на пол.
Катерина Львовна, Кэтти, молодая, кончившая институт учительница, схватилась за Нину Яковлевну и откровенно захохотала.
Отец Александр нарочито сугубо углубился в поглощение ухи. Иннокентий же Филатыч нагнулся, закряхтел и, купая бороду в ухе, ошаривал под ногами.
— Вот она, окаянная, вот, — шамкал он. — Правильно сказано: «Зубы грешников сокрушу…» Ох, грехи, грехи!.. — Он отвернулся, как тигр, разинул пасть и благополучно вставил челюсть.
— Так вот я и говорю, — продолжал священник. — Какая высокая мудрость, какая глубина понятия у этих дикарей, стоящих на грани человека и животного!..
Отец Александр любил строить свою речь точно, округленно, как по книге.
Природный пафос нередко звучал в его словах даже в обычном разговоре. Это давало ему повод считать себя «милостью божией» оратором, и он гордился своим даром говорить. Он имел привычку засовывать руки в рукава рясы, откидывать прямой свой корпус и щурить на слушателей серые, умные, в рыжеватых ресницах глаза. Со всеми он говорил хотя и искренно, но с чувством явного своего превосходства. В разговоре же с инженером Протасовым — с этим вольтерьянцем, социалистом и безбожником — он всегда робел.
— Вы только представьте: они, эти тунгусы, не желают давать мне свою помощь в руки, чтоб этим не оскорбить меня. Они дают не человеку, а богу, человек же должен их жертву взять у бога, чтобы чувствовать благодарность одновременно и к господу и к человеку. Тонко? — и он обвел всех прищуренными глазами. — Не то у нас, у русских. Вот пойдет священник по приходу с святым крестом, и суют ему бабы пятаки. Ведь больно, ведь стыдно, ведь руку жгут огнем эти деньги! А священник — человек: есть, пить хочет.
— Ну, уж кому-кому, а вам-то, батюшка, жаловаться грех… — простучал зубами Иннокентий Филатыч.
— Я и не жалуюсь, я и не жалуюсь, — смиренно ответил священник и принял на тарелку вторую долю пирога.
— А я знаю, о ком вы скучаете, барышня, — подмигнул Иннокентий Филатыч учительнице.
— О ком же?
— Об Андрее Андреиче, наверно-с, о господине Протасове-с.
Катерина Львовна вспыхнула, пожала плечами и скользом взглянула на хозяйку.
— Нисколько… С чего вы взяли?
— Женишок-с…
Хозяйка тоже чуть покосилась на девушку.
— Не зевайте, барышня! Лучшего супруга не найти! — воскликнул Иннокентий Филатыч с таким ражем и так встряхнул бородатой головой, что верхняя его челюсть снова попыталась выскочить, но он ловко подхватил ее рукой. — Хор-рош женишок, хорош женишок! — не унимался веселый старец.
— Нельзя ли другую тему, — дрогнула голосом хозяйка и резко постучала в тарелку ножом. — Настя, утку!
Отец Александр пристально взглянул в лицо хозяйки. Лицо ее по-прежнему приветливо, как будто и бесстрастно, но в глазах досадная тревога, скорбь. Катерина Львовна почувствовала неловкость, оборвала улыбку; она в смущении глядела вниз, кончики ушей горели.
Чтоб прервать молчание, отец Александр сказал:
— Приглашаю вас всех завтра в полдень на мою беседу с тунгусами. Тема — первоначальное понятие о боге. Помимо всего прочего, будет интересно и в этнографическом отношении… Для вас в особенности, Катерина Львовна… Вы никогда не видали тунгусов?
— Андрей Андреич пришли! — крикнула Настя и поставила на стол блюдо с уткой.
Обе женщины враз вынули пуховочки и трепетными пальцами стали оправлять прически.
Филька Шкворень переночевал в тайге, у костра, с рабочими. Утром выкупался, высушил на солнышке дырявые онучи и пошагал в громовский поселок. Хозяйка харчевни сварила ему щей, он наелся, спросил, как пройти на резиденцию, в контору, взвалил на спину кожаную торбу и пошел.
Солнышко катилось к вечеру. Бродягу на улице догнала цыганка.
— Стой, счастливый!
На ее лицо низко приспущена зеленая, в разводах шаль, глаз не видно. Старая или молодая — не понять. Юбчонка грязная, ноги босы, но белы, как булки.
— Филипп Шкворень — ты?
— Я.
— Вот от хозяина письмо… Отойдем в проулок, не ори…
— От какого хозяина?
— От Громова, Прохора Петровича.
— Я неграмотный. Читай!
Цыганка вскрыла розовый, с голубым ободком конверт, вынула письмо, освободила глаза от шали — лицо молодое, смуглое, серьги звякнули в ушах.
— Вот, слушай, добрый человек, удалец счастливый. Сели на завалинку. Цыганка шепотком прочла:
«В контору не заходи. Иди с цыганкой к кривой сосне, она сведет тебя. Приду лично, как стемнеет».
Цыганка поглядела на этого страшного человека, помолчала.
— А ты кто сама-то?
— Я цыганка, на посылках у него. Верная слуга его. Верней меня нет на свете.
— Как же он, чертова ноздря, говорил — в контору… Распроязви его, черта, дурака…
— Остынь, счастливый, не серчай… Золото хозяину запрещено принимать в открытую. Идем.
Зверючья таежная тропинка завела их в глушь. Бродяга впереди, цыганка сзади. Темновато было.
— А вдруг я зарежу тебя… Неужели не боишься?
— Нет, счастливый, не боюсь. Я завороженная…
— Я вот такую же, как ты, лонись зарезал. Золото пытала слямзить… Ну, я ей вот этот самый ножичек в горло и… тово… Язви ее!..
— А вот и сосна заповедная, — сказала цыганка, прислушалась: тихо, глухо, тайга прощалась маковкой с закатным солнцем. Внизу, меж стволами, прохладные вставали сумерки.
Упругий седоватый мох распластался по земле, как одеяло. Прогалысинка шагов двадцать в поперечнике, посередине — кривая, о трех стволах, сосна. Она мертва — ее убила молния: небесный меч огня сек кудрявую верхушку, расщепал, обжег стволы и развеял лучину во все стороны.