Германт - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С утра затопили новый водяной калорифер. Его неприятный шум, в который время от времени врывалось нечто вроде икоты, не имел никакой связи с моими воспоминаниями о Донсьере. Но его продолжительная встреча с ними во мне в этот туманный день создала между ними некоторое сродство, так что каждый раз, когда (немного) от него отвыкнув, я вновь слышу центральное отопление, оно мне приводит на память картины Донсьера.
Дома была одна только Франсуаза. Серый день, падавший как мелкий дождь, безостановочно ткал прозрачные сетки, которые как будто серебрили разряженных по-воскресному гуляющих. Я отшвырнул к ногам «Фигаро», за которым добросовестно посылал каждый день, после того как мной была отправлена туда статья, так и не напечатанная; несмотря на отсутствие солнца, яркий свет мне показывал, что до вечера еще далеко. Тюлевые занавески на окнах, воздушные и рыхлые, какими они не бывают в солнечную погоду, представляли ту смесь деликатности и хрупкости, которая свойственна крыльям стрекоз и венецианскому стеклу. Меня тем более тяготило одиночество в это воскресенье, что утром я отправил письмо мадмуазель де Стермариа. Робер де Сен-Лу, который, по настоянию матери, после долгих ее безуспешных попыток, порвал наконец со своей любовницей и после этого был отослан в Марокко, чтобы позабыть ту, кого он с некоторых пор уже не любил, — Сен-Лу написал мне полученное накануне письмо, в котором сообщал о скором своем приезде во Францию на очень короткий срок. Так как он должен был уехать чуть ли не на другой день по приезде в Париж (вероятно, семья его опасалась возобновления связи с Рахилью), то он меня уведомлял, желая показать, что подумал обо мне, о своей встрече в Танжере с мадмуазель или, вернее, мадам де Стермариа, так как она развелась после трехмесячного замужества. Робер, вспомнив то, что я ему говорил в Бальбеке, попросил для меня свидания у молодой женщины. Она охотно бы пообедала со мной, ответила она ему, в один из дней, которые, перед возвращением в Бретань, собиралась провести в Париже. Он советовал мне написать поскорее г-же де Стермариа, ибо она наверное уже приехала. Письмо Сен-Лу меня не удивило, хотя я не получал от него известий с тех пор, как во время болезни бабушки он меня обвинил в вероломстве и предательстве. Я очень хорошо понял тогда, что произошло. Рахиль, любившая возбуждать ревность, — у нее были также и другие поводы сердиться на меня, — убедила своего любовника, что я делал исподтишка попытки завязать во время отсутствия Робера отношения с нею. Вероятно, он продолжал бы думать, что это правда, если бы не разлюбил ее, так что, правду ли она говорила, или нет, это стало для него теперь совершенно безразлично, одна только наша дружба продолжала существовать. Когда однажды, увидевшись с ним, я попробовал было заговорить об его упреках, он ответил только доброй и нежной улыбкой, которая была с его стороны как бы извинением, после чего переменил тему разговора. Отсюда не вытекает, что впоследствии он не встречался иногда в Париже с Рахилью. Редко бывает, чтобы существа, игравшие большую роль в нашей жизни, выпадали из нее вдруг и окончательно. По временам они к нам возвращаются (так что иные даже думают о возобновлении любви), прежде чем покинуть нас навсегда. Разрыв Сен-Лу с Рахилью очень скоро стал для него менее мучительным благодаря приятному успокоению, которое ему приносили непрестанные денежные просьбы его подруги. Ревность, продолжающая любовь, не может быть намного содержательнее, чем другие формы воображения. Если мы уносим, отправляясь в путешествие, три или четыре образа, которые, впрочем, будут потеряны в дороге (лилии и анемоны Понте-Веккио, персидскую церковь в туманах и т. п.), чемодан наш уже достаточно полон. Когда мы покидаем любовницу, нам бы очень хотелось, прежде чем мы ее немного забудем, чтобы она не попала на содержание к трем или четырем мужчинам, которых мы себе представляем, то есть к которым мы ее ревнуем; те, кого мы себе не представляем, не имеют никакого значения. А частые просьбы денег со стороны покинутой любовницы дают нам столь же неполное представление об ее жизни, как кривая поднявшейся температуры давала бы об ее болезни. Но эта кривая все же служила бы свидетельством, что она больна, а просьбы о деньгах внушают догадку, правда, довольно неопределенную, что покинутая или покинувшая вряд ли нашла богатого покровителя. Вот почему каждая ее просьба встречается с радостью, порождаемой успокоением страдания ревнивца, и за ней сейчас же следует посылка денег, ибо мы хотим, чтобы бывшая наша любовница ни в чем не терпела недостатка, за исключением любовников (одного из трех любовников, которых мы себе представляем), пока мы немного не оправимся и не будем в состоянии спокойно узнать имя нашего преемника. Иногда Рахиль приходила довольно поздно вечером и просила у своего бывшего любовника позволения поспать рядом с ним до утра. Это было большой отрадой для Робера, ибо он отдавал себе отчет, в какой все же интимной близости жили они вместе, — стоило ему, например, заметить, что, даже завладев один большей частью кровати, он нисколько не мешал ей спокойно спать. Он понимал, что ей возле его тела гораздо удобнее, чем с другими мужчинами, что она чувствует себя рядом с ним — хотя бы даже в гостинице — точно в давно знакомой комнате, к которой мы привыкли, в которой спится лучше. Он сознавал, что его плечи, его ноги были для нее, даже когда он слишком ворочался благодаря бессоннице или мыслям о предстоящей работе, вещами настолько привычными, что они не могли ее стеснять, — вещами, восприятие которых лишь увеличивает чувство покоя.
Но возвращаюсь к прерванному рассказу. Я был тем более взволнован письмом Робера, что читал в нем между строк вещи, которые он не решался написать более определенно. «Ты вполне можешь пригласить ее в отдельный кабинет, — говорил он мне. — Это очаровательная молодая женщина, у ней прелестный характер, вы великолепно столкуетесь, и я наперед уверен, что ты прекрасно проведешь вечер». Так как мои родные возвращались в конце недели, в субботу или в воскресенье, а по их возвращении мне пришлось бы обедать каждый день дома, то я сейчас же написал г-же де Стермариа, предлагая ей на выбор любой день до пятницы. Мне ответили, что я получу письмо сегодня же, около восьми часов вечера. Мне было бы нетрудно подождать, если бы в остававшееся время ко мне кто-нибудь зашел. Когда часы окутываются разговорами, их уже невозможно измерять, даже видеть, они улетучиваются, и вдруг, где-то вдали от секунды, когда оно от вас ускользнуло, вновь появляется перед вашим вниманием проворное, незаметно скоротанное время. Но когда мы одни, наше беспокойство, ставя перед нами еще далекое и непрестанно ожидаемое мгновение, с частотой и однообразием какого-нибудь тиканья, делит или, вернее, умножает часы всеми теми минутами, которых в обществе приятелей мы бы не считали. Вот почему, сопоставляемые, благодаря непрестанно возвращавшемуся желанию, с жгучим удовольствием, которым я буду наслаждаться с г-жой де Стермариа в течение, увы, только нескольких дней, эти послеполуденные часы, которые мне предстояло провести в одиночестве, казались мне совершенно пустыми и грустными.
По временам до меня доносился шум поднимавшегося лифта, но за ним следовал другой шум, не тот, на который я надеялся, не шум остановки у моего этажа, а совсем на него непохожий, который лифт производил, продолжая свой восходящий путь к верхним этажам; шум этот так часто означал, что мой этаж обойден, когда я ожидал гостя, что он остался для меня впоследствии, даже когда я не желал никаких гостей, шумом мучительным, в котором звучал как бы приговор, обрекавший меня на одиночество. Усталый, покорный, обреченный еще несколько часов тянуть постылую лямку, серый день по-прежнему прял перламутровые нити, и я печалился при мысли, что мне предстоит остаться с глазу на глаз с ним, между тем как ему не было до меня дела, как вязальщице, которая, поместившись возле окна, чтобы светлее было работать, не обращает никакого внимания на человека, находящегося в комнате. Вдруг — я даже не слышал звонка — Франсуаза отворила дверь и впустила Альбертину, которая вошла улыбающаяся, молчаливая, пополневшая, держа наготове в цветущем своем теле, чтобы я перенесся в них, приводя ко мне дни, прожитые в Бальбеке, куда я так и не съездил вновь. Несомненно каждая новая встреча с женщиной, отношения с которой — хотя бы даже самые незначительные — у нас изменились, есть как бы сопоставление двух эпох. Для этого нет надобности, чтобы бывшая любовница навестила нас по-приятельски, а достаточно приезда в Париж особы, которая вела когда-то на наших глазах определенный образ жизни и теперь его изменила, хотя бы всего неделю назад. На каждой смеющейся, вопросительной и смущенной черте лица Альбертины я мог прочитать: «Как г-жа де Вильпаризи? Как учитель танцев? Как кондитер?» Когда она села, спина ее как будто говорила: «Увы, здесь нет утесов, но вы позволите, чтобы я все же присела возле вас, как в Бальбеке?» Она казалась волшебницей, подносившей мне зеркало времени. В этом она похожа была на всех людей, которых мы редко встречаем, но с которыми жили когда-то в большей близости. Однако у Альбертины было не только это. Правда, даже при наших ежедневных встречах в Бальбеке я всегда удивлялся, замечая ее, — настолько была она изменчива. Но теперь ее едва можно было узнать. Отрешенные от розового пара, которым они были окутаны, черты ее обострились, как у статуи. У нее было другое лицо, или, вернее, у нее наконец было лицо; тело ее выросло. Почти ничего уже не оставалось от покрова, в который она была закутана и на поверхности которого будущая ее форма едва обозначалась в Бальбеке.