Антропология революции - Александр Гриценко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Линия космогонии была продолжена и после революции в таких сочинениях, как кантата «Октябрь» и симфоническая поэма «Комсомолия» Николая Рославца или утраченная симфоническая поэма Владимира Дешевова «1918 год» («Большевики») (1919); впрочем, о музыке этой поэмы можно судить по балету того же автора 1924 года со знаменательным названием «Красный вихрь», в который вошли фрагменты «Большевиков». Балетмейстер Ф. Лопухов вспоминал:
Мои поиски современности начались с постановки балета «Красный вихрь» В. Дешевова. Мы предпринимали эту попытку почти вслепую. Нам хотелось отобразить события революции, новую жизнь. Мы видели попытки такого рода, предпринятые в драматическом театре, слышали разговоры о том, что образы революции нуждаются для своего изображения в аллегориях, символах, которые возвышались бы над бытописанием. Вот и решили сделать нечто подобное.
<…> Спектакль представлялся мне таким, каким он дан в названии, — красным вихрем. Первая картина была целиком посвящена этому символическому образу: массовое танцевальное действие, как мне казалось, должно было создавать картину нарастающего революционного движения. Во второй картине, основанной на симфонической поэме Дешевова, давались зарисовки быта и аллегорические сцены, символизировавшие единение трудового народа.
Со всей откровенностью признаю этот спектакль своей большой неудачей. <…> Первая картина была невразумительна: на сцене танцевали классику люди с перепончатыми крыльями, как у ящеров, и это должно было воплощать дух революции. <…> Во второй картине действовали чересчур натуральные мешочники, спекулянты — всякого рода накипь, чуждая революции. Все было понятно, но все дискредитировало наши намерения[572].
Первая попытка (так же как и «Красный вихрь», не получившая поддержки в критике) воссоздать средствами балета образ мировой космогонии была предпринята Лопуховым за год до постановки балета на музыку Дешевова. С этой целью он попытался «отанцевать» Четвертую симфонию Бетховена, придав ей соответствующие смыслы. Петроградская «Красная газета» от 14 сентября 1922 года сообщала: «Балетный артист Лопухов разработал план постановки балета „Мироздание“ на музыку Бетховена. Хореографическим способом предлагается показать современную научную точку зрения на развитие мира»[573]. Историк балета
В. Красовская предполагает, что «танцсимфония» «Величие мироздания», вдохновленная Четвертой симфонией Бетховена, могла возникнуть в воображении Лопухова как вольный или невольный отклик на идею В. Э. Мейерхольда поставить «феерическую пантомиму» «Дифирамб электрификации» на материале Третьей симфонии Бетховена, не осуществленную режиссером.
Сюжет Четвертой симфонии был расшифрован балетмейстером в названиях сцен. Первая часть состояла из двух эпизодов — «Образование света» и «Образование солнца», вторая называлась «Тепловая энергия», третья — «Радость существования», четвертая — «Вечное движение». Тема торжества добра над злом «виделась балетмейстеру как зарождение света, вытесняющего тьму»[574]. Обратим внимание на выбор тем, ассоциированных с образом бетховенской музыки и Мейерхольдом и Лопуховым. «Величие мироздания», как и «Дифирамб электрификации» — «прометеевские» темы, воплощающие идею покорения природы культурой в соответствии с основным лозунгом времени: «Социализм есть организованная борьба с природой до полного ее подчинения разуму» (А. Луначарский[575]). Сохраняя несомненную преемственность с сюжетом «Весны священной» Стравинского и даже косвенно к нему отсылая в таких, например, эпизодах второй части, как «Активно пульсирующее мужское начало» и «Пассивное развитие женского начала» (что прошло незамеченным в исследовательской литературе о хореографе), сюжет «Величия мироздания» наделял тему иррациональной природной стихии и космогонических игр мотивом становления человеческого начала — через последовательность эпизодов третьей части от «Резвячества питекантропусов» («позднее Лопухов непременно хотел, чтобы это были неандертальцы…»[576]) к «Косарям» — крестьянам, предстающим на сцене в организованном движении коллективного труда, окультуривающего природу.
Но еще более явственно, чем в тексте либретто (неудачного, с точки зрения самого хореографа, и послужившего главной мишенью для разгромных статей в различных изданиях), эта «прометеевская» тема воплощалась в самой хореографической драматургии первой танцсимфонии. Как точно формулирует В. Красовская, «нова была не тема, а ее носитель, единственный герой танцсимфонии — самозарождающийся классический танец. <…> Намеренно неуклюжие позировки, ломкие, скрученные, захватывающие экспрессивные движения понемногу смещались в привычные ракурсы и линии классического танца»[577]. Это превращение сопровождалось развитием «пластического образа прозрения»[578] — заслоняющей глаза от расширяющегося круга света и отнятой от лица рукой.
Тема «света» могла быть реализована для Мейерхольда на материале Третьей, а для Лопухова — Четвертой симфонии. Обе они, будучи принципиально различны по своей поэтике, принадлежат Бетховену, чей образ воспринимался прессой 1920-х годов исключительно как революционный, «прометеевский», а любой из его симфоний навязывалась концепция последней — Девятой: движение от картины изначального Хаоса — к гармонии и свету[579].
Эта обобщенная формула «бетховенской симфонии» возникла в ответ на заклинания 1910–1920-х годов о необходимости «музыки революции». Сравнение революции с симфонией, сформулированное во времена Вагнера[580] и подхваченное в статьях Блока, активно актуализируется после 1917 года идеологами нового режима. Луначарский заявляет: «Каждая революция есть грандиозная симфония»[581]. Большевик Л. Сосновский в 1919 году делится своими ощущениями:
Когда я сижу в Большом театре, слушаю музыку, рассматриваю сцену и красный, позолотой изукрашенный зал, то что-то свербит в моем сердце: «Нет, нет, не то…» <…> Был ли ты когда-нибудь, уважаемый читатель, на всероссийской конференции? Если да, то тебе ничего не нужно больше говорить — ты и сам это пережил. Если нет, тогда доверься мне, дай мне твою руку, я поведу тебя… Советская конференция — одна из тех великих симфоний, которые узнал теперь мир. Автор симфонии — стопятидесятимиллионный народ великой страны. Исполнители — тысячи лучших сынов этого народа. Солисты — немногие действительно одаренные мужи мировой истории. Каждая симфония отличается от другой. Кто слышал симфонию № 2 26 Октября 1917 года в Смольном? К моему великому сожалению, я не смог присутствовать на этом незабываемом и несравненном представлении. Декрет о мире, декрет о земле, об отказе от внешних долгов — этих трех аккордов достаточно, чтобы потрясти человечество до глубины сердца и разбить на два лагеря — на друзей и врагов советской России[582].
Как бы ни была подчеркнута массовость авторства этого «музыкального творения», как бы ни был метафоричен язык Сосновского («аккорды декретов», и особенно «декрета об отказе от внешних долгов», несомненно, должны были «потрясти человечество»), — «симфонист-аноним», стоящий за этими строками, все же просматривается сквозь толщу «стопятидесятимиллионного народа великой страны». Ведь неприятие, которое испытывает большевик Сосновский по отношению к окружающей его театральной атмосфере, выражается им парафразой текста из финала бетховенской Девятой: «Нет, не те звуки». Эти слова упомянуты здесь не случайно. Натура профессионального революционера не приемлет, собственно говоря, не роскоши Большого театра (который, кстати, в это время постоянно используется новой властью для проведения официальных мероприятий), а фальши старого искусства, которая символизирует в его глазах и фальшь старой жизни: «Нет, нет, не то…» Описанная Сосновским «визионерская» симфония временно замещает несуществующую, ненаписанную, но, как и любая фантазия, она все-таки должна иметь своей опорой нечто реально существующее. Единственным музыкальным образом, действительно близким мечтаниям большевика, оказывается существующий в его сознании образ Девятой симфонии Бетховена.
В этом Сосновский не был одинок. Метафизический образ «музыки революции» в 1920-х годах стремится к материализации, к воплощению в конкретных и практически действенных формах, и в этой новой ситуации модель бетховенской Девятой вскоре станет не только поводом для создания «визионерских» литературных «эрзацев» музыкального творчества, но и драматургическим прототипом целых жанровых направлений и конкретных сочинений в советской музыке. Эти произведения в своей сюжетной схеме обнаруживают, по наблюдению Л. Акопяна, «фундаментальную мифологическую схему эпохи», которая, в свою очередь, восходит к мифологическому архетипу «сотериологического мифа о чудесном спасении мира, погрязшего в несчастьях и грехе»[583].