Новый Мир ( № 1 2000) - Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жолковский А. К. Михаил Зощенко: поэтика недоверия. М., Школа «Языки русской культуры», 1999, 392 стр.
Увлекательный путеводитель по, как выясняется, пугливой и недоверчивой поэтике зощенковского творчества. По разнообразным комплексам автора «Аристократки» — тоже. Конечно, психоаналитической отмычкой можно вскрыть любой чемоданчик (как сделал биограф А. И. Корейко — Бендер и получил за это миллион), но не всегда исследователь может справиться с тем, что получил (опять напрашивается параллель с О. Бендером). А. Жолковский знает, что делать с явленными под беспощадный свет анализа комплексами; сортировка, классификация, интерпретация — все на высшем уровне. Полностью отсутствует и занудство классического структурализма. Несколько жовиальная и благодушная интонация автора убеждает больше строгих псевдонаучных построений.
Особенно любопытной кажется попытка Жолковского «счистить» налет временного советского контекста с общечеловеческой (экзистенциальной, невротической) сути зощенковского творчества. Осуществив эту процедуру, автор совершает неожиданный кульбит, и… «экзистенциальное», «невротическое» вновь оборачивается «социальным», «социалистическим», «советским»: «Зощенко оказался подлинным классиком советской литературы, но не столько как сатирик-бытописатель советских нравов, сколько как поэт страха, недоверия и амбивалентной любви к порядку».
Автограф Пушкина. Исследование А. Л. Соболева. М., Издание П. А. Дружинина, 1998, 84 стр.
Спешу поделиться с читателем удовольствием от этой книги; тем более, что читатель (за крайне редким исключением) ее никогда не увидит. Ибо «настоящее издание отпечатано в количестве 325 экземпляров, из коих двадцать пять именных на бумаге Rives verge, пятьдесят экземпляров не для продажи на бумаге Kaschmir (нумерованные от 1 до 50) и двести пятьдесят экземпляров на простой бумаге верже (нумерованные от 51 до 300)». Сразу сниму все подозрения: номер моего экземпляра — 151.
Мы уже привыкли к роскошным изданиям и изданиям пижонским, но книга Соболева — совсем другое. Это очень значимый жест как в социокультурном, так и в литературном смысле. Выпустить в год пушкиномании сверхизящную брошюрку на сверхспециальную тему (настолько «сверх» и настолько «специальную», что тема как бы и растворяется) — это выглядит революционным «подрывом основ» известно чего. Написать историко — литературную работу о пушкинском автографе, которая состоит из а) перечня всех дарственных надписей поэта, б) воспроизведения автографа, в) избыточно подробной биографии адресата, — значит остроумно продемонстрировать конец того пушкиноведения, которое мы знали. Чудовищная по объему отрасль филологии сведена к объему брошюрки. Алеф пушкинистики.
Пятигорский А. Вспомнишь странного человека… Роман. М., «Новое литературное обозрение», 1999, 399 стр.
С легкой руки Набокова у нас разлюбили философские романы. Тем более сейчас, когда под «философией» подразумевают безответственное плетение словес покруче лесковского, только вместо «аболонов» там «симулякры». Между тем несколько истинных мыслителей физически пребывают в окружающем нас мире; Александр Моисеевич Пятигорский — один из них. Это уже второй его роман. Как и первый («Философия одного переулка», а не «Хроника одного переулка», как написано в книжной аннотации), так и второй повествуют на самом деле об истории и Истории, о том, как человек может соотноситься с Историей, попадать в истории, пытаться от Истории ускользнуть, пытаться рефлексировать как над Историей, так и над историями, в которые он попадает и не попадает. Собственно говоря, это и есть темы многих работ Пятигорского-философа.
В романе завораживает неторопливая интонация рассказчика, восхищает тонкая игра с эпиграфами, интригует сложная система имен персонажей. Бессмысленно пересказывать его сюжет. Местами «Вспомнишь странного человека» напоминает обстоятельно записанное сновидение, иногда — авантюрный роман в духе Честертона. Философия истории, воплощенная в романе А. М. Пятигорского, может показаться несколько мистической, но эта мистика скорее сведенборговская. Быть может, прав юный Альбер Камю, записавший в дневнике: «Хочешь быть философом — пиши роман»?
Поэзия русского футуризма. Вступительная статья В. Н. Альфонсова, составление и подготовка текста В. Н. Альфонсова и С. Р. Красицкого, персональные справки-портреты и примечания С. Р. Красицкого. СПб., «Академический проект», 1999, 752 стр.
Как ни странно, этот объемистый том должен понравиться истинному эстету. Извращенным способом в нем царит гегелевская диалектика превращения «количества» в «качество»: десятки удивительно плохих виршей, чуть разбавленные гениальными стихами, будучи объединены под одной обложкой, дают совершенно новое — и бесспорное — качество. Богатейшая энциклопедия графомании, подробнейший свод неврозов, страхов и комплексов, восхитительная в своей бессмысленности метафора литературы вообще — вот что такое эта книга. Где еще почитаешь стихи Шкловского или Катаняна? А текст оперы Крученых «Победа над солнцем»? Но дело не только в историко-литературных причудливостях. Перечитывая в десятый раз «Зверинец» Хлебникова, вдруг обнаруживаешь содержащиеся там личинки сюжетов и мотивов самых модных фильмов последних десятилетий. Сад, где «красотки ходят продавать тело», — это лондонский зоопарк в «Zoo» Питера Гринуэя. А фраза Велимира: «Где взгляд зверя больше значит, чем груды прочтенных книг» — в «Arizona Dream» Эмира Кустурицы звучит так: «Рыба не говорит. Рыба не мыслит. Она нема. Рыба знает все».
Жижек С. Возвышенный объект идеологии. М., «Художественный журнал», 1999, 238 стр.
Мы являемся свидетелями удивительного события. В известной части текстов слово «Жижек» стали употреблять чаще, чем слово «Деррида». Это означает не что иное, как всемирно-историческую славу. Тем более, что и самого Жижека зовут созвучно со «славой» — Славой (только ударение на последний слог).
Теперь и русскоязычный читатель может приобщиться к мысли модного словенско-французского философа. Автор того стоит. Кажется, это первый мыслитель, попытавшийся артикулировать в философских терминах «усталость» нынешней культуры от тотальной иронии, бесконечного релятивизма, эклектизма и цинизма; короче говоря, от того, что называют заветным словом «постмодернизм». Остроумному (и конструктивному!) анализу подвергнуты соображения Маркса о «прибавочной стоимости» и «товарном фетишизме»: есть повод воспрять экс-советским преподавателям исторического материализма и политэкономии капитализма. Маркса опять можно (и модно) цитировать!
И еще одно соображение. Что бы там ни говорили, советский, социалистический опыт не вовсе бессмыслен. Опыт жизни в социалистической Югославии позволил Жижеку весьма тонко проанализировать особенности «идеологии» в (якобы) «постидеологическую эпоху». Этому посвящено несколько главок «Возвышенного объекта идеологии», в частности «Тоталитарный смех» и «Цинизм как форма идеологии». Но на самом деле «Тоталитарный смех» — теоретическая возгонка сталинского контекста, перемешанного с бахтинским текстом, а «Цинизм как форма идеологии» будто написан по мотивам основных тем интеллигентской культуры эпохи позднего совка. Очередной раз становится ясно: «постмодернизм» мы учили не по учебникам Дерриды, а по «Малой земле» Брежнева.
Нейхоф Мартинус. Стихотворения / Nijhoff Martinus. Gedichten. СПб., АО «Журнал „Звезда“», 1999, 40 стр.
Иосиф Бродский называл Мартинуса Нейхофа (1894–1953) «голландским Мандельштамом». Не думаю, что имеет смысл раздавать шубы с барского плеча имперской культуры. Родной (для культуры маленькой страны) университетский пиджак ничем не хуже. Впервые в России вышло мини-избранное этого выдающегося поэта; издание, будем надеяться, «пилотное», за которым последует уже полновесная книга.
Он — настоящий голландец: с прицельным взглядом, с врожденной точностью детали, с тончайше рассчитанной мизансценой. Есть знаменитое высказывание о том, что поэзия Ахматовой выросла из русского психологического романа. Так вот, поэзия Нейхофа будто сошла с полотен голландских художников. Я, конечно, имею в виду лучшие стихотворения этого маленького избранного — цикл сонетов «Ни свет, ни заря» и предшествующий им шедевр «Impasse»[16]. Читая такого поэта, как Нейхоф, понимаешь, что истинный протестантизм — это когда описание первого предутреннего рейса трамвая заканчивается так: «Рази нас, бей — без меры, без причины; / разрушь, Господь, становища — пускай / здесь для овец цветет безлюдный рай», — а налаженный европейский быт предстает настоящим чудом, неизвестно как возникшим, чудом, окруженным враждебным хаосом (снаружи и внутри), а потому хрупким: «Трамвай — это звезда, полицейский — это звезда, хотя звезды эти и ведомы по своим орбитам силой, созданной самими людьми…» Поэт великой европейской городской культуры, поэт Буржуазности (с большой буквы и не в флоберовском смысле), он в конце концов стал тем, кем, быть может, хотел стать Мандельштам, с которым история распорядилась по-иному. Возможно, в этом смысле Бродский был прав.