Джек - Альфонс Доде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все же днем наступила такая минута, когда оба они ощутили усталость и присели отдохнуть на опушке небольшого леса, где еще не отцвел розовый вереск, слегка потрескивавший своей уже высохшей зеленью…
И тут?..
Нет, они так ничего и не сказали друг другу. Их любовь не спешила излиться в признаниях. А между тем вечер, вкрадчивый, пьянящий, благоухающий всеми ароматами природы, таинственным покровом окутывал самую высокую и прекрасную мечту их жизни. И тотчас же быстрые осенние сумерки внесли что-то задушевное в пейзаж: на горизонте засветились невидимые окна — казалось, будто в каждом жилище с любовью ждут возвращения близких. Подул свежий ветерок, и Сесиль настояла, чтобы Джек накинул на себя шерстяную шаль, которую она прихватила с собой. От мягкой, теплой ткани шел едва уловимый нежный запах… Ее прикосновение походило на ласку, и влюбленный побледнел.
— Что с вами, Джек?.. Вам плохо?
— О нет, Сесиль!.. Никогда еще мне не было так хорошо!..
Она взяла его за руку, а когда попыталась отнять свою руку, он ее задержал; с минуту они так и сидели, молча, сплетя пальцы.
И только.
Когда они пришли на ферму, оказалось, что доктор только что приехал. Во дворе слышался его приятный, милый голос, слышался шум: выпрягали лошадь. Прохладные осенние вечера имеют свое очарование. Сесиль и Джек ощутили его, когда вошли в низкую комнату, где пылал очаг и готовился ужин. Домотканая скатерть, тарелки в цветочках, приятный запах деревенских кушаний — все придавало особый аромат этой сельской пирушке, где десертом служили груды недавно собранного винограда. Из погреба то и дело приносили местное вино — и выдержанное и свежее; все с удовольствием пробовали его. Джека посадили рядом с Сесиль, и он был так поглощен ею, что проявлял полное равнодушие к пыльным бутылкам, извлеченным на свет божий. Доктор, напротив, охотно отдавал дань доброму обычаю — обильными возлияниями отмечать сбор винограда. Он так увлекся этим, что его внучка незаметно вышла из-за стола, попросила запрячь лошадь и накинула на плечи пальто. Увидев, что она совсем готова, добряк Риваль был вынужден покинуть веселую компанию, усесться на козлы и взять в руки вожжи, к величайшему возмущению сотрапезников оставив на столе недопитый стакан.
И, как в ту, уже далекую пору, они снова возвращались домой втроем среди объятых безмолвием полей. Только теперь им было тесновато в кабриолете: он-то ведь не вырос, и его сильно поистершиеся рессоры жалобно кряхтели на ухабах. Впрочем, шум этот не нарушал очарования поездки. С неба на них смотрели звезды, которых так много высыпает осенью, что они напоминают золотой дождь, застывший в прохладном воздухе. Кабриолет катил мимо парков; из-за их каменных оград тянулись и висели над дорогой ветви, задевавшие седоков. Чаще всего в конце такого парка стоял небольшой павильон с закрытыми ставнями, такой таинственный, что казалось, будто в нем, в его мраке, заперто далекое прошлое. По другую сторону дороги бежала Сена, на берегу виднелись жилища смотрителей шлюзов, а по течению медленно плыли баржи и длинные плоты. Горевшие на носу и на корме фонари слабо мерцали, отражаясь в волнах.
— Ты не продрог, Джек?.. — спросил доктор.
Как мог он продрогнуть? Его согревала длинная бахромчатая шаль Сесиль, а потом в воспоминаниях этого дня было столько солнца!..
И зачем только такие чудесные дни кончаются? Почему на смену мечте приходит суровая действительность? Джек теперь твердо знал, что любит Сесиль, но он предчувствовал, что его любовь к ней сулит им много страданий. Она была намного выше его. И хотя он сильно переменился, живя вблизи нее, хотя он в значительной мере освободился от грубой коросты, все же он чувствовал, что недостоин этой прекрасной феи, которая чудом преобразила его. Одна мысль, что девушка может догадаться о его любви, приводила беднягу в волнение. К тому же здоровье его пошло на поправку, и ему было стыдно, что он целыми часами просиживает в «аптеке» без всякого дела. А Сесиль трудится не покладая рук! Что она о нем подумает, если он так и будет бездельничать? Ничего не поделаешь, пора уезжать!
Однажды утром он вошел к доктору Ривалю, чтобы поблагодарить его и уведомить о своем решении.
— И то верно, — согласился добряк. — Ты уже окреп, чувствуешь себя недурно, начинай работать… С такими бумагами, как у тебя, ты быстро найдешь себе занятие.
Наступило короткое молчание. Джек был очень взволнован, к тому же его смущал необыкновенно внимательный взгляд Риваля.
— Ты больше ничего не хочешь мне сказать?.. — внезапно спросил доктор.
Джек покраснел, смешался.
— Да нет, господин Риваль, — ответил он.
— А!.. Я думал, что если кто влюблен в хорошую девушку, которой старый дед заменяет отца, то у него-то и просят ее руки.
Джек ничего не ответил и только закрыл лицо руками.
— Ты что ж это плачешь, Джек? Дела твои как будто не так уж плохи, коль скоро я сам заговорил с тобой.
— Да разве это возможно, господин Риваль? Ведь я простой рабочий!
— Трудись, и ты выбьешься в люди… Все в твоих руках. Если захочешь, я укажу тебе путь.
— Но это еще не все… это еще не все. Вы не знаете самого страшного. Ведь я… ведь я….
— Все знаю, внаю, что ты незаконнорожденный, — с невозмутимым видом сказал доктор. — Так вот, Сесиль тоже… незаконнорожденная, ее рождение связано с еще более прискорбными обстоятельствами… Сядь поближе, мой милый, и слушай.
III. БЕДА РИВАЛЕЙ
Они сидели в кабинете доктора. Из окна виден был чудесный осенний пейзаж, проселочные дороги, обсаженные деревьями с уже опавшими листьями, а дальше — старое сельское кладбище, на котором вот уже лет пятнадцать никого не хоронили: росшие там тисы почти заглохли среди высокой травы, кресты покосились, ибо могильная земля трескается, поднимается и опадает больше, чем всякая иная.
— Ты там никогда не был? — спросил Джека доктор Риваль, указывая рукой на старое кладбище. — Ты бы мог увидеть там в кустах ежевики большой белый камень, на котором выбито только одно слово: «МАДЛЕН». Там покоится моя дочь, мать Сесиль. Она сама захотела, чтобы ее похоронили в стороне от того места, где будем погребены мы, и чтобы на могильном камне было начертано только ее имя, — она считала, что недостойна носить фамилию родителей… Дорогая моя девочка! Такая честная, такая гордая!.. Нам так и не удалось уговорить ее изменить свое суровое решение. Сам понимаешь, как горько нам было, потеряв ее такой молодой, двадцати лет от роду, постоянно думать о том, что она будет спать вечным сном вдали от всех! Но последняя воля умерших священна. Выполняя ее, мы как бы помогаем им и после смерти продолжать жить среди нас. Вот почему наша дочка покоится одиноко, как она того пожелала. А ведь она ничем не заслужила посмертного изгнания. Если уж кого надо было наказать, то скорее меня, старого сумасброда: мое всегдашнее необъяснимое легкомыслие и послужило причиной нашей беды.
Однажды, восемнадцать лет тому назад, как раз в ноябре, за мной прибежали: во время большой охоты, какие происходят в Сенарском лесу раза три-четыре в году, произошел несчастный случай. Шла облава на зверя, и в суматохе кто-то всадил в ногу одного из охотников целый заряд из ружья системы Лефоше. Я застал раненого в домике Аршамбо, его перенесли туда и уложили на их широкую кровать. Это был красивый малый лет тридцати, белокурый, крепкий, с чересчур крупной головой. Из-под его густых бровей смотрели светлые глаза, настоящие глаза северянина, в которых как будто навеки застыла ослепительная белизна льдов. Он мужественно перенес операцию, хотя мне пришлось извлекать дробинку за дробинкой, а потом поблагодарил меня на правильном французском языке, — только по выговору, певучему и мягкому, можно было угадать в нем иностранца. Трогать его с места было рискованно, и потому я продолжал лечить раненого в доме лесника. Я узнал, что он русский и принадлежит к знатному роду. «Граф Надин» — так называли его другие охотники.
Хотя рана была довольно опасна, Надин быстро поправлялся: он был молод и обладал крепким здоровьем; к тому же тетушка Аршамбо заботливо ухаживала за ним. Но передвигаться ему было все еще трудно, и я часто думал, что он, верно, тяготится своим одиночеством, что молодому человеку, привыкшему к роскоши и великосветскому обществу, тоскливо оставаться зимой в лесной глуши, где горизонт закрывает стена ветвей и где он никого не видит, кроме лесника, который всегда молчит да покуривает. Вот почему, возвращаясь после визитов, я нередко заезжал за ним в кабриолете. Он обедал у нас. А в совсем уж ненастную погоду, случалось, и ночевал.
Что греха таить, я просто обожал этого разбойника! До сих пор не понимаю, где он научился всему, что знал, а знал он буквально все! Он плавал на судах, служил, совершил кругосветное путешествие, знал толк и в военном и в морском деле. Жене он сообщал рецепты снадобий, которые в ходу на его родине, дочку учил украинским песням. Он обворожил всех нас, особенно меня, и когда вечерами, под дождем и ветром, я возвращался домой в тряском кабриолете, то с радостью предвкушал, что увижу его у себя в доме, возле камина, и в мыслях я уже не отделял его от дорогих моему сердцу людей, поджидавших меня темными зимними вечерами. Жена, правда, относилась к нему более сдержанно, но так как она от природы была недоверчива и постоянно поддерживала в себе эту черту характера, противополагая ее моей глупой наивности, то я не придавал этому никакого значения.