Сибирская Вандея. Судьба атамана Анненкова - Вадим Гольцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Охарактеризовав жизнь Анненкова как служение черной реакции, Паскевич заявил, что послан на суд «не для того чтобы говорить о прекрасных качествах атамана Анненкова и Денисова, а для того, чтобы взвесить их общественную роль, то политическое дело, которое они сделали, тот ущерб, который причинен ими делу мировой пролетарской революции, и на основании этого анализа сказать свое слово, какой должен быть приговор атаману Анненкову и его сподвижнику Денисову».
Перейдя к характеристике колчаковщины, «участником которой был Анненков», Паскевич говорит, что она является последней отрыжкой отжившего самодержавного строя и несет в своем зародыше продукты собственного разорения. Оценивая социальную сущность колчаковщины, он утверждает:
— Это <…> прежде всего <…> съехавшиеся со всех концов взбаламученной России в Западную Сибирь бежавшие помещики с Поволжья и других мест, затем представители сибирской промышленности, которым нужна была сила, которую можно было направить на рабочий класс и захватить в свои руки власть. Неприкосновенность частной собственности, возвращение частной собственности на землю, полное уничтожение завоеваний рабочих и крестьян — основа программы Колчака.
— Собрав людей «без вчерашнего дня», — переходит Паскевич к Анненкову, — которые присваивали себе звания офицеров, ложно напяливали на себя георгиевские кресты, которые заявляли, что вместе с атаманом Анненковым готовы пограбить трудовой люд и готовы обагрить руки в крови трудящихся, Анненков отправился спасать Россию.
Далее Паскевич, опираясь на показания свидетелей, приводит примеры зверств анненковцев, характеризуя колчаковцев и анненковцев как шайку бандитов и называя их шакалами.
— Здесь, на суде, — говорит он, — несколько раз мы встречали попытку отмахнуться от крови, ужас которой предстал перед нашими глазами. Мы видели здесь попытку сказать: «Я этого не видел!», «Я отдавал распоряжения, чтобы прекратить все бесчинства!» Крестьяне хорошо помнят, как их обманывал Анненков, а потом порол и расстреливал. Они не верят в искренность его раскаяний.
Когда перед ними ставится вопрос, что атамана Анненкова можно если не простить, то зачесть ему хотя бы то, что он пришел покаяться, они говорят, что не верят в это раскаяние. Они говорят, что практически нецелесообразно оставить человека, который весь путь по Семиречью прошел атаманом. Они говорят о том, они не верят, что атаман Анненков свое слово служить верой и правдой советской власти исполнит, что он не воспользуется первым подходящим случаем, для того чтобы активно выступить против советской власти.
Затем Паскевич дает уже знакомую нам характеристику Денисову. Заканчивая речь, Паскевич обращается к судьям:
— Разве не ясно для вас, товарищи судьи, что в течение всего процесса эти люди каялись только тогда, когда их прижимали к стене. Они каялись только в том, в чем их уличали свидетельские показания. Здесь они пытаются выставить себя: один — скромным, случайным человеком, другой держится как человек, до сих пор еще не потерявший красу и блеск боевого генерала.
Я считаю, что вопрос этот (о наказании. — В. Г.) уже решен, — выдает Паскевич заказной характер суда. — Если отбросить все, что является сомнительным, то и остающегося вполне достаточно для того, чтобы сказать, что этим людям жить незачем!
Я считаю, что вопрос о мере наказания для подсудимых является лишним, праздным вопросом. Ни месть, ни оплата за ту кровь и нечеловеческие страдания, которые испытал народ во время Колчака, анненковщины и так далее, даже не классовая борьба и ее законы, а простой учет уголовных преступлений этих людей не оставляет в наших сердцах к ним ни слова сожаления и оправдания.
Тем более, принимая во внимание всю двусмысленность их показаний, я с твердой и спокойной совестью передаю ходатайство Семиречья о том, чтобы с этими людьми было покончено раз и навсегда!
«Много горькой истины пришлось услышать мне из горячей речи общественного обвинителя Паскевича, — скажет Анненков в своих предсмертных записках. — И в душе я отвечаю: „Да, я виновен и каюсь! Но зачем он ставит мне в вину, что я на суде держусь, как генерал? После 29 лет военной муштры не могу же я преобразиться, в этом отношении и „стенка“ не исправит меня!.. Не щадите меня физически, но пощадите морально!“» — воскликнул он.
Тем не менее выступления общественных обвинителей, потрясшие Анненкова и Денисова требованиями их крови, и послужат для суда одним из упоров, опираясь на который он вынесет им столь жестокий приговор.
На вечернем заседании суда 10 августа на позицию выдвинулась главная артиллерия процесса — государственный обвинитель Павловский.
В первой части речи он также остановился на освещении истории развития контрреволюции и дал анализ роли атаманщины в борьбе с советской властью. Дальнейшее построение его речи почти соответствовало плану судебного следствия.
Конечно же, речь государственного обвинителя должна была носить и носила остро обвинительный характер, однако Павловский вынужден был признать поверхностность предварительного следствия и поправить ряд цифр. В то же время он отрицал ряд бесспорно установленных и подтвержденных свидетелями событий и фактов, говорящих в пользу подсудимых, называя их легендами и выдумками белогвардейцев для своего оправдания.
Словно не слыша заявлений Анненкова и Денисова и показаний свидетелей, доказательств, приводимых защитой о том, что в большинстве районов, указанных в обвинительном заключении, войск Анненкова никогда не было, гособвинитель прилагал гигантские усилия для спасения этого заключения, чтобы возложить на Анненкова ответственность за преступления, сотворенные не подчиненными ему войсками.
Более объективным был гособвинитель, когда говорил о разграблении и уничтожении аулов по Семиреченскому тракту, сожжении сел Константиновское, Подгорное, Перевальное, Осиновка, Пятигорское, Некрасовское и других. Но и здесь не все творилось анненковцами, здесь действовали части и отряды и других, не подчиненных Анненкову военачальников — генералов Щербакова и Ярушина, капитанов Гарбузова, Виноградова, Ушакова и других.
Несмотря на то что вменяемые Анненкову расстрелы бригады генерала Ярушина и своих партизан в Джунгарских воротах на суде не подтвердились, гособвинитель говорил о них, как о точно установленных фактах:
— Здесь ничего, кроме классовой ненависти, непримиримости, кроме необузданности, низкопробной мести со стороны атамана и его опричников не было. Это была какая-то звероподобная китайщина, — заявляет он. — Кровь стынет, когда читаешь о зверствах этих насильников, этих зверей, случайно называемых людьми!
Все-таки зная, что материалы обвинения и судебного следствия поверхностны, уязвимы и неубедительны, гособвинитель вдруг начинает оправдываться:
— Если зададут вопрос: дайте все документальные данные, дайте точные объяснения, то я должен сказать, что такую задачу обвинение не может разрешить на 100 процентов не потому, что у обвинения нет убежденности в том, что было так, не потому, что данные, которые имеются в его распоряжении, не годятся для того, чтобы создать то или иное убеждение, а потому, что свидетели, которые могли бы подтвердить это, находятся в Китае, в эмиграции, уничтожены в Уч-Арале, на перевале Сельке, около Орлиного гнезда!
Но есть косвенные доказательства, — продолжает гособвинитель, и называет приказ Анненкова от 1 января 1920 года о дозволенности расстреливать любого, подозреваемого в большевизме, и опять связывает этот приказ с расстрелом Ярушинской бригады, произведенным якобы в конце января. Понимая хилость этого доказательства, он тут же переходит к гибели семьи полковника Луговских и еще пяти семейств, о чем я уже рассказал.
— Вы решили уйти в СССР, — вдруг круто меняет он тему, обращаясь к подсудимым, — когда распродали своих лошадей, когда у вас не стало денег, когда Фын Юйсян появился в провинции, когда жить стало нечем! Нет оснований верить вашей искренности, верить тому, что вы действительно раскаиваетесь! — заключает Павловский.
Затем он переходит к характеристике Анненкова и Денисова и говорит, что по своему складу они совершенно разные люди:
— Если Анненкова я считал для своих лет и своего положения достаточно умным, иной раз желающим быть достаточно дальнозорким, то в то же время социально и политически он остался безнадежно близоруким человеком. Если я считаю его человеком большой храбрости, во время войны он это доказал, то в то же время я считаю, что такая жизнь, которая прошла перед нашими глазами, она была для него сплошной личной драмой по той причине, что он пытался в обстановке, созданной его классом, вырваться из рамок этого класса и создать что-то свое, личное, особенное, и, к сожалению, обладая большим индивидуальным характером, он мог бы добиться больших результатов. Но в то же время та среда, из которой он вышел, молоком которой он был вспоен, интересами которой он жил, к целям которой он стремился, не выпустила его из своих рук. Он не мог оторваться от этой среды — получился разрыв!