Красная площадь - Пьер Куртад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казо уселся на цоколь, на котором стояла раньше статуя Помоны, положил туго набитый тетрадями и книгами портфель на землю, закурил. Пуская кольца голубоватого дыма, он стал читать Симону лекцию о счастье, а тот стоял перед ним, заложив руки за спину, машинально сбивая ногой нижние веточки повилики. Казо не горячился, говорил почти спокойно и, по-видимому, ничуть не смущаясь своим определением счастья, каким оно представлялось ему теперь, когда он, по его выражению, покончил с «метафизическими журавлями в небе». Симон слушал, не показывая своей досады. Он тоже когда-то мечтал о длительных каникулах, о прогулках среди виноградников. Мечтал о библиотеках, где можно укрыться от внешнего мира, о солнечных островках, куда не доходят газеты.
Впрочем, можно было и не мечтать об этом. Ведь беззаботную, приятную жизнь можно устроить себе и во Франции, имея, скажем, квартиру в Париже на набережной Сены, домик в Иль-де-Франсе, яхту на Лазурном берегу.
Симон слушал и думал:
«Добавь ко всему этому журнал, который можно полистать, пока парикмахер займется тобой, антикварную лавку на улице Фобур-Сент-Оноре, такую шикарную, что, по убеждению половины рода человеческого, столь изысканная роскошь мыслима лишь в витрине музея — в Лувре, Эрмитаже или Летнем дворце… Но здесь, в этой лавке, роскошь продается. Здесь можно за одно утро потратить, ну, скажем, если рассуждать трезво, не впадая в преувеличения, — да, можно потратить десятилетний заработок квалифицированного парижского рабочего, причем потратить с пониманием, как и подобает цивилизованному человеку, не швыряя денег на ветер! И вот ты, Казо, бедняга Казо, мечтавший о всеобщей справедливости и революции, поедая казенный хлеб с ломтиками паштета из гусиной печенки, присланного из дому, видевший в марксизме ключ к достижению всех мыслимых благ и всех мечтаний — словом, «мускус, и бензой, и нард, и фимиам», — ты, Казо, становишься персонажем для рекламы на страницах пышного иллюстрированного журнала. Жаль, что ты не умеешь водить гоночную машину, не можешь даже из-за близорукости носить темные очки, а то, чего доброго, и впрямь вообразил бы себя пригодным и для такой роли. Ты, конечно, поедешь с какой-нибудь молоденькой приятельницей развлечься спортом в горах, где пьют виски на заснеженных террасах, где в отелях есть и соответствующая атмосфера, и все удобства, и хорошая кухня. Скоро станешь подумывать о приобретении сверхчувствительного приемника за триста пятьдесят тысяч франков, если только ты его уже не приобрел, оправдывая свою расточительность тем, что тебе, мол, необходимо слышать каждый инструмент в оркестре… Так вот о чем ты мечтаешь! Не слишком ли поздно спохватился? Воспользоваться всем этим тебе не удастся. Придется и дальше черпать из книг представления о радостях жизни. Так и останешься старым учителем, только мечтающим об удовольствиях. Слишком поздно! Ты решишь не читать больше газет, решишь наплевать на все с высокой колокольни, но ты не сможешь этого сделать. Не каждому это дано. Когда только что дежурный сообщил, что тебя хочет видеть некий Борд, тебе следовало набраться решимости и заявить: принять не могу. А ты не смог этого сделать. Ты прекрасно знал, о чем у нас пойдет разговор, но у тебя не хватило мужества поступить согласно твоим новым теориям. Не так-то легко равнодушно отвернуться от всего, что в течение двадцати пяти лет составляло смысл жизни. Отправляясь на охоту, ты обязательно захватишь с собой газеты. Недостанет у тебя мужества позвать букиниста и продать на макулатуру книги с собственными пометками на полях».
— Мне жаль тебя, дружище, но ты заблуждаешься: такой человек, как ты, не может быть счастливым, оплевав все, чем жил в течение двадцати пяти лет. Будь у тебя предрасположение к такому счастью, оно сказалось бы раньше. Ты бы уже давно зажил спокойно. Нашел бы теплое местечко в ЮНЕСКО или еще что-нибудь в этом роде… Словом, нечто чудесное… Путешествия… Составление учебника по истории искусства для неграмотных индейцев… Короче говоря, что угодно, лишь бы это никому не причиняло беспокойства. Но ты же сам знаешь, что так быть не может. Я не упрекаю тебя в том, что ты испытываешь горечь. Я упрекаю тебя в том, что ты собираешься из-за этого совершить нечто абсурдное;..
— Значит, ты считаешь, что можно сделать что-то другое?
— Да, считаю. Я так и поступил.
Казо отшвырнул сигарету и, прищурясь, стал протирать очки.
— И ты полагаешь, что тебе это удалось?
— Полагаю, что удалось.
— Что же заставляет тебя верить, что удалось?
— Внутреннее спокойствие.
— Какое же это спокойствие? Это забвение, — поспешил возразить Казо. — Этому грош цена. Ты приводил доводы. Но и им грош цена. Это штукатурка, подправка и только. — Он надел очки и ткнул Симона пальцем в грудь. — Что-то там внутри неладно и не налаживается. А может быть, это другое? Может быть, это цинизм?
— Я не циник. — Симон старался говорить бесстрастно, словно речь шла о постороннем человеке. — Уж на циника я никак не похож и уж никак не склонен легко принимать то или иное решение. Тебе это хорошо известно. Тебе известно, что я долго думаю, прежде чем сказать «да» или «нет». Ты ведь сам потерял немало времени, пока добился от меня утвердительного ответа. Неужели ты дошел до того, что готов забыть, чем мы были?
Казо резко махнул рукой. Симон раньше не замечал у него этого жеста.
— Индивидуальная психология меня не интересует, — поморщившись, заметил Казо. — Да и никогда не интересовала.
Симон пожал плечами.
— Это верно. Люди тебя по-настоящему никогда не интересовали. Теперь все понятно…
— А ты разве интересуешься людьми?
Казо обвиняюще вытянул указательный палец. Стремление обвинить подчеркивалось и резкостью тона и волнением, исказившим его лицо. Однако вытянутый указательный палец заколебался и привычно согнулся — таким жестом он указывал на дверь непокорному ученику: «А ну-ка, пойдите погуляйте во дворе».
…На этот раз он говорил с жаром, а я молча его слушал. Да и что можно было ответить, как заставить Казо отказаться от приговора, который он невольно (а может быть, и сознательно) выносил самому себе, своему прошлому? Он упрекал себя за хвалебные статьи о