Сталин - Эдвард Радзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И далее – подробнейший рассказ о его мучительных разбирательствах с этими женщинами...
«Ты напрасно считал, что у меня „10 жен“, – я никогда одновременно не жил...»
«И здесь врет, – мог сказать себе Сталин. – Это сейчас он остепенился – с молодой красавицей женой. А прежде...» Ибо каждый шаг, каждая «баба» Бухарина – на счету у НКВД.
«Все мои мечты последнего времени шли только к тому, чтобы прилепиться к руководству, к тебе в частности... Чтобы можно было работать в полную силу, целиком подчиняясь твоему совету, указаниям, требованиям. Я видел, как дух Ильича почиет на тебе. Кто решился бы на новую тактику Коминтерна? На железное проведение второй пятилетки, на вооружение Дальнего Востока... на организацию реформы, на новую Конституцию? Никто... Мне было необыкновенно, когда удавалось быть с тобой... Даже тронуть тебя удавалось. Я стал к тебе питать такое же чувство, как к Ильичу, – чувство родственной близости, громадной любви, доверия безграничного, как к человеку, которому можно сказать все, все написать, на все пожаловаться... И что же удивительного в том, что я за последние годы даже забыл о тех временах, когда вел против тебя борьбу, был озлоблен...»
Я представляю, как читал это Сталин, знавший все, что Бухарин наговорил о нем совсем недавно за границей! Не понимал прагматик Хозяин, что тот его сейчас действительно любит – истерической любовью интеллигента, любовью жертвы к палачу, женственной любовью слабости к силе. Наша любимая достоевщина!
«Книгу я задумал написать. Хотел ее тебе посвятить и просить тебя написать маленькое предисловие, чтобы все знали, что я целиком признаю себя твоим. До чего же ужасно противоречиво мое здесь положение: ведь я любого тюремного надзирателя-чекиста считаю „своим“, а он... смотрит как на преступника, хотя корректен. Я тюрьму „своей“ считаю... Иногда во мне мелькнет мечта: а почему меня не могут поселить где-нибудь под Москвой, в избушке, дать другой паспорт, дать двух чекистов, позволить жить с семьей, работать на общую пользу над книгами, переводами (под псевдонимом, без имени), позволить копаться в земле, чтоб физически не разрушиться (не выходя за пределы двора). А потом, в один прекрасный день, X или Y сознается, что меня оболгал...»
Бедный романтик!
«И вот гибну здесь. Режим здесь очень строгий, нельзя даже в камере громко разговаривать, играть даже в шашки или шахматы, нельзя, выходя в коридор, говорить вообще, нельзя кормить голубей в окошке – ничего нельзя. Но зато полная вежливость, выдержка, корректность всех, даже младших надзирателей. Кормят хорошо. Но камеры – темные. И круглые сутки горит свет. Натираю полы, чищу „парашу“ – все это знакомо. Но сердце разрывается, что это – в советской тюрьме. И горе и тоска моя безграничны».
На письме надпись: «Прошу никого до И. В. Сталина данного письма не читать». Но «друг Коба» написал: «Вкруговую» – и с фельдъегерем отослал письмо всем членам Политбюро. Тем самым добрый Отелло как бы спрашивал: может, все-таки помилуем Яго?
Но соратникам нельзя ошибаться: головы летят ежедневно. И они стараются – соревнуются в беспощадности. «Читал. По-моему, писал жулик. Молотов». «Все жульничество: я не я и лошадь не моя. Каганович, Калинин». «Безусловно жульническое письмо. Чубарь».
Теперь добрый Отелло вынужден подчиниться коллективу.
А Бухарчик все пишет. 43 письма – 43 безответных объяснения в любви.
«Здравствуйте, Иосиф Виссарионович! (Уже нет фамильярного „Коба“. – Э. Р.) В галлюцинаторном состоянии (у меня были такие периоды) я говорил с вами часами. (Ты сидел на койке – рукой подать.) К сожалению, это был только мой бред... Я хотел вам сказать, что был бы готов выполнить любое ваше требование без всяких резервных мыслей и без всяких колебаний. (Почти дословно повторяет слова Зиновьева. – Э. Р.) Я написал уже (кроме научной книги) большой том стихов. В целом – это апофеоз СССР... Байрон говорил: „Чтобы сделаться поэтом, надо или влюбиться или жить в бедности“. (У меня есть и то и другое.) Первые вещи кажутся мне теперь детскими (но я их переделываю, за исключением „Поэмы о Сталине“)... Я 7 месяцев не видел ни жены, ни ребенка. Несколько раз просил – безрезультатно. 2 раза на нервной почве лишался зрения и раза 2-3 подвергался припадкам галлюцинарного бреда... И. В.! Разрешите свидание! Дайте повидать Анюту и мальчика! Мало ли что будет. Так дайте повидать мне своих милых... Ну уж если это никак нельзя, разрешите, чтоб Аннушка хоть свою с ребенком карточку принесла... Пусть вам покажутся чудовищными мои слова... что я вас люблю всей душой! Как хотите, так судите!»
Итак, режим строгий, но полная вежливость и кормят хорошо. И никаких пыток – вряд ли между пытками написал бы нежный Бухарчик свои труды. Пытал себя он сам – отчаянием, страхом перед расстрелом, ужасом положения близких.
У него слишком тонкая душевная организация для тюрьмы. Он поэт, а не политик. От нервов – галлюцинации, потеря зрения... Он уже понимает: не выдержит, согласится, как Каменев, «лгать на себя» без всяких пыток...
Все обвинения против него Бухарин признал и подписал в начале июня. Его жена была убеждена, что за это ему была обещана Хозяином жизнь и что тот обманул его.
Она не знала, что существует письмо, где несчастный Бухарин сам все рассказал.
НЕПРАВДОПОДОБНАЯ ПРАВДАПоследнее, сорок третье письмо Бухарина Сталину было с пометкой: «Весьма секретно, лично, прошу без разрешения И. В. Сталина не читать».
«10.12.37. Пишу это письмо, возможно, последнее, предсмертное свое письмо. Поэтому прошу разрешить мне писать его... без всякой официальщины, тем более что пишу его только тебе... сейчас переворачивается последняя страница моей драмы и, возможно, моей физической жизни».
«Возможно» – он еще надеется, ибо помнит: в предыдущем процессе не расстреляли ни Сокольникова, ни Радека.
«Я весь дрожу от волнения и тысячи эмоций, едва владею собой. Но именно потому, что речь идет о пределе, я хочу проститься с тобой заранее, пока еще не поздно... чтобы не было никаких недоразумений, я с самого начала говорю тебе, что для мира (общества) я: 1) ничего не собираюсь брать обратно из того, что я понаписал; 2) я ничего в этом смысле не намерен у тебя просить, ни о чем не хочу тебя умолять, что бы сводило дело с тех рельс, по которым оно катится. Но для твоей личной информации я пишу. Я не могу уйти из жизни, не написав тебе последних строк, ибо меня обуревают мучения, о которых ты должен знать. Я даю тебе честное слово, что я невиновен в тех преступлениях, которые подтвердил на следствии».
Но почему подтвердил? И Бухарин первым из всех оболгавших себя подробно объясняет – почему!
"Мне не было никакого выхода, кроме как подтверждать обвинения и показания других и развивать их: ибо иначе выходило бы, что я не разоружаюсь. Я, думая над тем, что происходит, соорудил примерно такую концепцию: есть какая-то большая и смелая политическая идея Генеральной чистки:
а) в связи с предвоенным временем, б) в связи с переходом к демократии эта чистка захватывает а) виновных, б) подозрительных, с) потенциально подозрительных... Без меня здесь не могли обойтись. Одних обезвреживают так-то, других по-другому, третьих по-третьему... Ради бога не думай, что здесь скрыто тебя упрекаю. Даже в размышлениях с самим собой я настолько вырос из детских пеленок, что понимаю, что большие планы, большие идеи и большие интересы перекрывают все. И было бы мелочным ставить вопрос о собственной персоне наряду с всемирно-историческими задачами, лежащими прежде всего на твоих плечах".
Опять – Высшая целесообразность, всемирно-историческая задача. Когда-то во имя этого они убивали других, теперь – друг друга.
Обретши большую идею, Бухарин успокаивается, ибо уже не жалкий человеческий страх за себя и за семью заставил его предать, но – Большая идея. В мире идей он «свой»! Уже не трус, почти герой: во имя большого жертвует честью! Идет на гибель!
От восторга он становится возвышен и жаждет каяться.
"Я не христианин. Но у меня есть свои странности – я считаю, что несу расплату за те годы, когда я действительно вел борьбу... больше всего меня угнетает такой факт. Летом 1928 года, когда я был у тебя, ты мне говорил: знаешь, почему я с тобой дружу? Ты ведь не способен на интригу? Я говорю – да. А в это время я бегал к Каменеву. Этот факт у меня в голове, как первородный грех иудея. Боже мой, какой я был мальчишка и дурак, а теперь плачу за это своей честью и всей жизнью. За это прости меня, Коба. Я пишу и плачу, мне уже ничего не нужно... Когда у меня были галлюцинации, я видел несколько раз тебя и один раз Надежду Сергеевну. Она подошла ко мне и говорит: «Что же это такое сделали с вами, Николай Иванович? Я Иосифу скажу, чтобы он вас взял на поруки». Это было так реально, что я чуть было не вскочил и не стал писать тебе, чтобы ты... взял меня на поруки. Я знаю, что Н. С. не поверила бы, что я что-то против тебя замышляю, и недаром «подсознательное» моего "Я" вызвало этот бред".