Гражданин мира, или письма китайского философа, проживающего в Лондоне, своим друзьям на востоке - Оливер Голдсмит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прощай!
Письмо CXVII {1}
[Картина ночного города.]
Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Часы только что пробили два. Огарок то вспыхивает, то еле мерцает, задремавший сторож забывает выкликать час, трудолюбивые и беспечные равно вкушают отдых, и только забота, злодейство, бражничество и отчаяние не ведают покоя. Пьяница вновь наполняет губительную кружку, грабитель совершает свой тайный обход, и самоубийца поднимает преступную руку, покушаясь на свою священную жизнь.
Не лучше ли мне вместо того, чтобы коротать ночь над страницами древних или острословием современных гениев, совершить одинокую прогулку там, где несколько часов назад прогуливалось Тщеславие в разных личинах, где оно топталось на подмостках, а теперь, точно капризный ребенок, устало от собственных проказ.
Какой кругом мрак! Догорающий фонарь отбрасывает слабый желтый свет, не слышно ни единого звука, разве что часы пробьют да где-нибудь далеко залает собака. Куда девалась вся суета, эта дочь человеческого тщеславия. В такой час лучше всего понимаешь, как оно ничтожно.
Ведь неизбежно придет время, когда это недолгое одиночество сменится вечным и сам этот город подобно его обитателям, исчезнет с лица земли, уступив место пустыне.
Сколько больших городов, под стать этому, славилось некогда в сем мире. Они гордились великими победами, предавались веселью с таким же правом и столь же безудержно и в слепой самонадеянности сулили себе бессмертие. Потомки едва могут определить местонахождение одних из них, а среди зловещих руин других бродит печальный путешественник и, глядя на развалины, учится мудрости и постигает быстротечность всего земного.
Вот здесь, восклицает он, высилась крепость, ныне заросшая бурьяном, вот там был сенат, где ныне гнездятся ядовитые гады, а вот здесь красовались храмы и театры, превратившиеся в груды щебня. Города эти пришли в упадок; их погубили роскошь и корысть. Государство награждало не тех, кто приносил пользу обществу, а тех, кто развлекал его. Роскошь и богатство послужили приманкой захватчикам, которые хотя и были поначалу разбиты, но возвратились вновь, упорством добились победы и в конце концов уничтожили эти города, так что и названия их не осталось.
Как пустынны сейчас улицы, где каких-нибудь несколько часов тому назад было столько прохожих; и те, кого встречаешь теперь, расстались со своей дневной личиной и не пытаются больше скрыть свои пороки или несчастья.
Но кто же эти люди, которым улица служит постелью и которые находят краткий отдых от нужды у дверей тех, кто богат? Чужестранцы, бродяги и сироты, чей удел так жалок, что для него нет облегчения, а беды так безмерны, что перед ними сострадание немеет. Их несчастья внушают скорее ужас, а не жалость. Нагота некоторых из них не прикрыта даже лохмотьями, другие - иссушены недугом. Мир отвернулся от них; общество закрыло глаза на их беды и ввергло в объятия нищеты и голода. Эти бедные дрожащие женщины знавали некогда лучшие дни и слыли красавицами. Они были совращены богатыми негодяями, а затем выброшены на улицу, где царит зимняя стужа. Быть может, в эту минуту они лежат у порога своих соблазнителей и молят злодеев, чьи сердца не ведают жалости, или развратников, от которых можно дождаться только проклятий, но не помощи {2}.
Зачем я родился человеком, если обречен взирать на страданья несчастных, которым не в силах помочь! Бедные сирые существа! Общество заклеймит вас позором, но не пригреет вас. Ничтожные невзгоды сильных мира сего, воображаемые огорчения богачей всячески преувеличиваются с помощью риторических красот и выставляются напоказ, дабы привлечь наше сочувственное внимание. Слезы же бедняков остаются незамеченными, их угнетают и мучают, и любой закон, который оберегает избранных, оборачивается против них.
Зачем мое сердце так чувствительно? Зачем я не могу удовлетворять его порывы? Сострадательный человек, бессильный помочь, несчастнее того, кто нуждается в помощи.
Прощай!
Письмо CXVIII
[О рабской угодливости голландцев, представлявшихся при японском
дворе.]
Фум Хоум - взыскующему страннику Лянь Чи Альтанчжи, через Москву.
Я был отправлен с посольством в Японию, но через четыре дня данные мне поручения будут выполнены, и ты не можешь представить себе, с каким удовольствием я вернусь на родину, с какой великой радостью покину эту надменную, варварскую, негостеприимную страну, где все и вся меня раздражает и делает мой патриотизм еще более пылким.
Но если здешние жители - дикари, то голландские купцы, которым дозволено вести здесь торговлю {1}, кажутся еще отвратительнее. Из-за них я возненавидел всю Европу: на их примере я узнал, до какой низости может довести человека алчность, какие унижения готов сносить европеец ради наживы.
Я присутствовал на аудиенции, которую император дал голландскому послу, отправившему за несколько дней до того подношения всем придворным. Но дары императору посол должен был вручить сам. Я был наслышан об этой церемонии, а потому любопытство побудило меня отправиться во дворец.
Сначала пронесли подарки {2}, разложенные на красивейших столах, украшенных цветами и инкрустированных эмалью; столы эти несли на плечах слуги под звуки японской музыки и в сопровождении танцоров. Пышность этой процессии навела меня на мысль, что самим дарителям будут оказаны царские почести. Но вот после того, как были торжественно пронесены подарки, показался посол со свитой. Они шли, покрытые с головы до пят черными покрывалами, лишавшими их возможности что-либо увидеть, и каждого из них вел поводырь, выбранный из людей самых ничтожных. Проследовав в таком унизительном виде через весь город Иеддо {3}, они достигли, наконец, дворцовых ворот, где после получасового ожидания были допущены в помещение стражи. Здесь им было разрешено откинуть покрывала, и, час спустя, церемониймейстер ввел их в зал для аудиенции. Тут их взору предстал император: он восседал под балдахином в другом конце зала, и голландского посла повели к его трону.
Едва посол прошел полпути до трона, как церемониймейстер закричал зычным голосом: "Голландска капитана!", - и посол, упав ничком, пополз дальше на четвереньках. Подползши еще ближе, он приподнялся на колени и поклонился, стукнув головой об пол. После этой церемонии ему дали знак удалиться, и он снова пополз на животе, пятясь, точно рак.
Сколь безмерно должны любить богатство люди, если ради него они идут на такие унижения! Оказывают ли европейцы подобные почести своему божеству? Пресмыкаются ли они перед Верховным Существом как перед этим повелителем варваров, дабы получить разрешение покупать фарфор и безделушки? Какой великолепный обмен: жертвовать национальным достоинством и даже самим званием человека ради ширмы или табакерки.
Если церемонии, которым я был свидетелем во время первой аудиенции, показались мне унизительными, то то, что я увидел во время второй, было еще отвратительней. На сей раз император и придворные дамы расположились за ширмами, дабы следить за всем, оставаясь невидимыми. Сюда же привели европейцев для того, чтобы они еще раз уподобились ползучим гадам. Это зрелище доставило двору чрезвычайное удовольствие. Чужеземцам задавали тысячи нелепых вопросов: как их зовут и сколько им лет; им приказывали писать, стоять навытяжку, сидеть, нагибаться, говорить друг другу любезности, представляться пьяными, говорить то по-японски, то по-голландски, петь, есть, короче говоря, им приказывали делать все, что могло удовлетворить женское любопытство.
Представь себе, мой дорогой Альтанчжи, серьезных людей, которые превратились в шутов и играли свою роль ничуть не хуже ученых зверей, что по праздникам тешат чернь на пекинских улицах. Однако это еще не все: такой же визит голландцы обязаны нанести каждому вельможе - их женам, которые перенимают все мужнины причуды, очень нравится смотреть на паясничающих иностранцев. Даже дети весело хохочут, глядя на танцующих голландцев.
"Увы, - промолвил я про себя, возвратясь домой после такого представления, - неужели это те же голландцы, что напускают на себя такую важность при пекинском дворе? Неужели это тот же народ, который кажется столь надменным у себя дома и в любой стране, где он только появляется? Вот так алчность преображает надменных гордецов в презренные ничтожества, заслуживающие лишь насмешки. Я предпочел бы влачить жизнь в нищете, чем богатеть такой ценой. Мне не нужно богатство, за которое я должен заплатить своей честью и достоинством! Лучше, - сказал я себе, - покинуть страну, где живут люди, которые обращаются с чужеземцами, как с рабами и, что еще отвратительнее, сами покорно сносят подобное же обхождение. Я досыта насмотрелся на этот народ и не имею желания лицезреть его далее. Лучше распроститься с этим до крайности подозрительным народом, нравы которого развращены пороками и предрассудками, где науки находятся в небрежении, где вельможи - рабы императора и тираны народа, где женщины целомудренны, только если их лишают возможности совершить прелюбодеяние, где верных последователей Конфуция гонят так же, как христиан {4}, одним словом, страну, где людям запрещено мыслить и где, следовательно, они обречены изнывать под гнетом самого тяжкого рабства - рабства духовного.