И жить еще надежде… - Александр Городницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И как не закружиться голове? Живые (тогда еще живые) классики, известные до этого только по портретам, сидели совсем рядом и под звон рюмок обсуждали свои таинственные литературные дела. В те годы первый этаж цедеэла, духовным центром которого оставались кафе и ресторан, на самом деле был постоянно действующим литературным клубом. Его завсегдатаи как бы поселились здесь на многие годы, сбежав от семенных неурядиц и домашнего неустройства. Здесь обсуждали стихи и прозу, заключали и расторгали договора, сколачивали и развивали коалиции, женились и разводились.
Многие знаменитые, но, как правило, безденежные посетители, такие, например, как Светлов или Самойлов, пользовались в ресторане неограниченным питейным кредитом. За столики садились только «к своим», не смешиваясь с «чужими». Это разделение по столикам и компаниям задолго до нынешних баталий заложило основы неизбежного раскола писательского союза.
А сколько доносов было рождено здесь из пьяной откровенности подвыпивших собеседников и собственных проницательных домыслов! Никак не меньше, чем стихов или рассказов. Поговаривали, что многие столики в ресторане оборудованы подслушивающими устройствами, однако я в этом сомневаюсь — гораздо дешевле и эффективней было использовать обширный штат литературных стукачей, буквально наводнявших эти стены. Если опубликовать подробности многолетней работы тайной службы ЦДЛ, это могло бы стать основой целой серии остросюжетных детективов.
На фоне бесшабашной с виду и драматичной по существу цедеэловской жизни возникали и ломались чьи-то литературные и не только литературные судьбы. Достаточно вспомнить трагическую гибель талантливого поэта Юрия Смирнова принятого за пьяного во время сердечного приступа, выброшенного за двери и замерзшего на решетке запертого выхода на улице Воровского.
С цедеэловским рестораном связано немало баск и легенд, в том числе и смешных. Ныне покойный писатель Борис Ласкин рассказывал мне, как в начале 80-х он зашел днем в ресторан пообедать. Народу было немного, но в углу за большим столом гуляла какая-то компания, оглашая высокие резные стены зала весьма затейливой неформальной лексикой (как выяснилось позднее, друзья провожали за рубеж Юза Алешковского). Некоторое время Ласкин пытался не обращать на них внимания, но когда лексика стала уж слишком неформальной и громкой, позвал метрдотеля и сказал: «Послушайте, что происходит? Я, писатель Ласкин, пришел в свой клуб отдохнуть и пообедать после напряженной творческой работы. Я устал, почему я должен терпеть этот пьяный мат?» Мэтр подошел к размявшейся компании и пытался их урезонить. Как только он удалился, из-за веселого стола выскочил Юз Алешковский и нетвердыми мелкими шажками засеменил к столику Ласкина. Подойдя к нему вплотную, он оказался ростом ниже, чем сидящий гигант Ласкин, служивший когда-то в кавалерии. Это, однако, Алешковского нисколько не смутило. Он долго, засунув руки в карманы, раскачивался, глядя на Ласкина белыми от презрения глазами, и наконец произнес с издевкой: «И что это ты такое написал, что ты так устал?»
Что касается второго этажа с его зрительным залом, то он связан для меня прежде всего с поэтическими выступлениями Тарковского, Окуджавы, но более всего с авторскими вечерами любимого мною Давида Самойлова, на которые собиралась, кажется, вся Москва. Его неповторимый глуховатый, но иногда неожиданно звонкий голос, по-пушкински прозрачные строки, насыщенные музыкальной гармонией, создавали удивительное силовое поле, завораживающее слушателей. Каждый его вечер в ЦДЛ превращался в настоящий поэтический праздник, столь редкий в этом зале, помнившем и дружное холуйское поношение Пастернака, и погромные речи Осташвили.
Нынче такие праздники стали редкостью. Понемногу сходит на нет и шумный литературный клуб в ресторане и кафе, — «иных уж нет, а те далече». Теперь под сводами алсуфьевского дворца и в новом здании, выходящем на улицу Герцена, гуляют преуспевающие дельцы из «новых русских», рэкетиры и гости из южных республик, занятых братоубийственной войной дома и рыночной колонизацией Москвы. Вечера поэзии, ранее собиравшие большие аудитории, нынче оттеснены в малый зал, в то время как большой отдан на откуп под коммерческие мероприятия. Писатели стали чужими в своем бывшем доме. Куда понесут дальше утлый каменный кораблик бурные шторма нашего времени? Останется ли он Центральным Домом литераторов? Бог весть.
Тогда, в начале 70-х, мы с женой пристрастились постоянно ходить на вечера в мемориальный музей А. С. Пушкина на Кропоткинской улице и в мемориальный музей А. И. Герцена на Сивцевом Вражке, благо оба эти музея были недалеко от нашего дома. В те годы музеем А. С. Пушкина на Кропоткинской руководил Александр Зиновьевич Крейн. Вместе со своим заместителем — Анной Соломоновной Фрумкиной, они организовали регулярный цикл литературных вечеров и научных чтений, так или иначе связанных с пушкинской тематикой. Здесь выступали с докладами Н. Эйдельман, В. Непомнящий, В. Вацура и другие ведущие пушкинисты. Читали Пушкина многочисленные актеры, — Дмитрий Журавлев, Яков Смоленский, Александр Кутепов, Михаил Козаков, Василий Лановой, Антонина Кузнецова и другие. Устраивались музыкальные вечера, а также литературные — с участием Давида Самойлова и других поэтов. Небольшой зал в ветхом старом московском особняке, рассчитанный человек на сто — не более, как правило, набивался битком, что вызывало постоянную тревогу А. З. Крейна и пожарных. За годы здесь сложилась своя постоянная аудитория. На стене маленького зрительного зала, амфитеатром спускавшегося к крошечной сцене, висел большой, нарисованный пером автопортрет юного Пушкина, который освещался прожекторным лучом. Казалось, что светлый образ юного гения постоянно витает над сидящими в зале.
Не успел я переехать в Москву, как в Ленинграде тут же выкинули из планов издательства мою третью книжку. «Вы теперь москвич — вот там и печатайтесь». В Москве меня, однако, никто печатать не собирался. Единственным журналом, взявшим у меня стихи, оказался научно-популярный журнал «Химия и жизнь», бывший в те годы одним из наиболее либеральных и независимых изданий. Молодой и дружный коллектив его редакторов и сотрудников ухитрился превратить его в один из самых «читаемых» и популярных журналов в плане не только научном, но и литературном, за что позднее поплатился. Несмотря на гонения, в самые черные брежневские времена Владимир Станцо, ставший впоследствии главным редактором журнала и рано ушедший из жизни, Вера Черникова и другие сотрудники сделали этот журнал настоящим оплотом авторской песни.
Они упорно печатали подборки стихов и песен молодых авторов, организовывали их выступления у себя в редакции и во время поездок по стране. Одним из самых ярких путешествий стала наша описанная выше совместная поездка с Никитиными, Берковским и Сухановым в 1977 году на Сахалин и Курилы.
Вспоминается забавный случай, произошедший в марте 1983 года на моем юбилейном вечере в ДК имени Горбунова, прозванного каэспешниками «Горбушкой». Володя Станцо и Вера Черникова, пришедшие поздравлять меня с пятидесятилетием от журнала «Химия и жизнь», поднялись на сцену и, после недолгой заздравной речи, надели мне, стоящему перед рампой, на шею две огромные вырезанные из пенопласта буквы «X» и «Ж», символизирующие название журнала и скрепленные такими же пенопластовыми цепями. Буква «X» оказалась спереди, а «Ж» — сзади. И в этот момент я внезапно увидел, что обе буквы только что покрашены, и красная краска с буквы «X» вот-вот испачкает мои праздничные брюки. Я тут же, позабыв, что стою перед рампой лицом к залу, схватил обеими руками букву «X» и стал поднимать ее, приводя в горизонтальное положение, чем вызвал бурный смех и аплодисменты в зале.
Володя Станцо умер несколько лет назад от рака. Когда я вспоминаю его юное, несмотря на неизменную трубку и возраст, мальчишеское лицо, его глуховатый голос, я всякий раз ощущаю зияющую пустоту от невозможности увидеть и услышать его. Он был настоящим подвижником в журналистике и немало сделал для поддержки авторской песни, которую, несмотря на отсутствие слуха, беззаветно любил.
Вернемся, однако, в начало 70-х. Хождение по другим редакциям в ту пору не принесло мне ничего, кроме унижений и гадкого чувства устойчивого отвращения к себе и своим жалким стихам. Лучом света в этом темном царстве оказалась хорошенькая девушка, работавшая тогда в отделе поэзии журнала «Знамя», взявшая у меня пару стихотворений, написанных в арктическом перегонном рейсе, — еще мало в то время известная Наталья Иванова.
Только через полгода после переезда в Москву, когда мои друзья, актеры театра «Современник» Людмила Иванова и Валентин Никулин познакомили меня с редактором отдела поэзии издательства «Советский писатель» Виктором Сергеевичем Фогельсоном, который работал с такими поэтами, как Слуцкий, Самойлов и другие, мне удалось отдать в редакцию «Советского писателя» рукопись новой книги. Ей, однако, суждено было пролежать там, как упоминалось, двенадцать лет. Сам Фогельсон, денно и нощно занятый работой и отягощенный многочисленными рукописями, относился ко мне хотя и снисходительно, но безо всякого энтузиазма. «Может быть, мне пойти на прием к заведующему редакцией?» — робко спрашивал я у него. «К Егору-то? Ни в коем случае, — решительно обрывал он меня. — Во-первых, он Окуджаву терпеть не может, а ты тоже песни пишешь. А во-вторых, он только нос твой увидит — и вообще тебя никогда печатать не будет».