Избранное в 2 томах. Том первый - Юрий Смолич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сами!» — Так сказал машинист Шумейко. Сами разберитесь, осознайте и найдите выход…
Хорошо. Мы попробуем сами.
Но ведь — товарищество! Священная гимназическая традиция! Не выдавать ни правого, ни виноватого! Ни доброго, ни злого! Ни друга, ни врага! Один за всех и все за одного! Разве не умер под паровозом Грачевский? Разве не мог он сказать, что водку пил не он, а Воропаев, и волчий билет миновал бы его?
Закон товарищества светил нам как единственная правда в нашем темном гимназическом житье.
Мы были друзья. Мы были побратимы. Все за одного! Через восемь лет гимназических гнусных будней, через восемь лет юношеских радостей и печалей, через восемь лучших в жизни человека лет — мы пронесли нашу прекрасную дружбу… А может быть, Зилов прав? Может быть, это совсем и не дружба? Всего лишь футбольная команда? Вести по краю, пас под гол, шут? И — все? А разве мы не отсиживали друг за друга в карцере? Не страдали все за проступок одного? Не подсказывали на уроках математики? Не списывали латинских экстемпорале? Не вступали в бой за одного против вдесятеро превосходящей нас толпы пьяных хулиганов?.. Но вот столкнулись мы — наше товарищество, наша дружба — с первым настоящим житейским испытанием и — что же?
А может быть, мы — то есть ты, он, я, — мы были правы только раньше? Ведь свято соблюдая нашу мальчишескую юношескую правду, мы — то есть ты, он, я — не выдавали ни друга, ни врага — врагу? Потому что Пили, Вахмистры, Мопсы, Кошевенки и бароны Ользе — те, кто требовали от нас предательства, — ведь они были враги. Мы не выдавали врагам!.. А теперь, теперь — революция. Жизнь должна отныне принадлежать нам. Ведь Шумейко нам не враг, и мы для него не враги! Постойте, но кто ж это — нас, нам, мы?..
Мы изучали историю православной церкви, средние века, Грецию, Рим. Мы могли привести цитату из Цицерона и умели скандировать Овидия. Мы разбирались в сферических телах и без труда оперировали логарифмами. Альфонса Додэ мы переводили а ливр увер. Индукцию и дедукцию мы «превзошли» по психологии. Но вот мы столкнулись с жизнью, она ударила нас, разорвала пелену юношеских тайн, и — оказывается — мы ни черта не понимаем…
Решайте сами!
Зилов наконец встал, воспаленными глазами посмотрел на всех.
— Хлопцы, — сказал он хрипло и задушевно. — Послушайте, хлопцы! Мы завтра придем и предложим всем ребятам сказать Репетюку и Воропаеву, чтобы они уходили вон из гимназии, а не то… а не то мы выгоним их сами…
— А если большинство не согласится? — простонал Сербин.
— Или не согласятся они, — так же откликнулся Туровский.
Зилов заволновался; и кровь ударила ему в лицо.
— Тогда мы сами, пускай нас будет меньше, пойдем в Совет рабочих и солдатских депутатов к товарищу Шумейко и скажем, что мы этого требуем. Сами!
— Правильно!.. — воскликнули вместе Потапчук и Пиркес.
— Правильно!
— Вообще… это… действительно… правильно… — согласился Макар. К сожалению, его память в эту минуту не могла подобрать на сей случай цитаты ни у одного из философов нового и старого времени.
Три залпаВ конце апреля мы хоронили Мирель.
День был прозрачный, звонкий и ароматный. Чистое небо, теплынь, радостный хор первых кузнечиков. Буйная листва, только недавно родившаяся из клейких почек. Зеленая и нежная, она еще пахла смолой. Цвели тюльпаны, фиалки, нарциссы и персидская сирень. Не сегодня-завтра расцветут каштаны и акация. С черной пашни из-за города без ветра плыл острый и пряный дух. Весна пришла яркая, щедрая и богатая. Так бывает только у нас на юге.
Мирель полюбила прапорщика. Он тоже клялся в любви и обещал жениться. Потом бросил. А теперь у нее должен был родиться ребенок…
Гроб стоял на дрогах без крышки, и Мирель последний раз мертвыми глазами глядела в высоту, в бескрайность небес. Она словно вглядывалась в свой путь — в неизвестность, в никуда. Глаза Мирель были открыты, только прищурены. Застрелившись, она упала навзничь, глаз ей никто не закрыл, и они остались открытыми. Взгляд умер, но глаза остались. Черные, мутные и пугающие, как бездна.
За что умерла Мирель?
Мы шли за дрогами толпой, склонив головы, ступая в такт запряженным в дроги черным кобылам. Кобыл вели два факельщика в черных ливреях и цилиндрах с серебряным позументом.
На скрещении Одесской и Привокзальной из-за угла вдруг вышла Катря Кросс. Она шла нам навстречу и остановилась. Какое-то мгновение она постояла на тротуаре, разглядывая нашу процессию. В петлице ее жакета пылала красная роза. Катря сошла на мостовую и пошла рядом с нами.
Мы смешались. Почему? Она, верно, думает, что мы хороним кого-нибудь из товарищей-гимназистов. Как ответить, если она спросит — кого?
Кульчицкий, однако, смутился по другой причине. Когда на следующий вечер после той знаменательной в Катриной жизни ночи он снова пришел к ней, Катря вдруг ударила его по щеке и прогнала прочь.
Сербин и Туровский покраснели и отвернулись. Туровский отвернулся от Сербина, Сербин отвернулся от Кульчицкого, Кульчицкий отвернулся от Катри Кросс.
Впрочем, Кульчицкий тут же, первым, стал искать выход из неловкого положения.
— Ах да! — вспомнил он. — Америка объявила войну Германии. Слышали?
— Теперь немцу не поздоровится! — охотно откликнулся Кашин. Присутствие девушки смущало его при любых обстоятельствах. — Еще две недели, и мы победим.
— Как же! — Пиркес захохотал коротко и неловко. — Вчера на речке Стоход немцы разбили и взяли в плен нашу сорокатысячную армию.
— А Временное правительство, — прокашлялся Теменко, — издало воззвание насчет права поляков на самоопределение и о создании отдельного польского государства. Ей-богу!
— И в гимназиях Киевского округа разрешено преподавание на украинском языке, а также введено украиноведение. — Это прошептал Туровский.
— Одни воззвания! — подал реплику Потапчук, сердито разглядывая Катрин профиль. — К крестьянам тоже обратились с воззванием, чтобы они не трогали помещичьей земли, а кто тронет, того под суд. Не дадут крестьянам земли министры-помещики.
— Пускай не будут дураками! — рассердился Зилов, — и не слушают воззваний. Вот рабочие явочным порядком устанавливают восьмичасовой день. — Зилова злило, что присутствие Катри его стесняет.
— Ей-богу! — Молчаливый Теменко чувствовал острую потребность скрыть свое замешательство в болтовне. — В Виннице уже формируются специальные польские легионы.
— Да что ты говоришь? А какая же у них будет форма?
Бронька Кульчицкий вспомнил, что он католик, значит вроде бы поляк. Конечно, сейчас, пока не окончится война, он не собирался вступать в польский легион, однако осведомиться на всякий случай не мешало. А что, если форма у польских легионеров и в самом деле будет красивая и эффектная? Какие-нибудь там кунтуши, ментики, позументы?!
Мы помолчали, искоса посматривая на Катрю. Катря шла, склонив голову, ни на кого не глядя, ни о чем не спрашивая. Губы ее были сжаты, красная роза покачивалась в петлице… Мирель лежала навзничь, равнодушно щуря черные глаза на небосвод.
Сербин чуть повернулся и сказал так, чтобы Катря непременно услышала:
— По всем городам организуются союзы учащихся средних учебных заведений. Мы организуем такой союз и у нас…
Тогда наконец Туровский отважился и обратился прямо к Катре:
— Вы вступите в наш союз, Катря?
Он спросил это даже несколько развязно. Надо ж было как-то скрыть свое смущение.
Катря искоса глянула на него.
— А Кульчицкий, — прошептала она, — тоже будет там?..
У Туровского перехватило дыхание. Кульчицкий? Так значит — Кульчицкий? А как же Сербин? Что за черт?..
— Ну да… а как же… — теряя почву под ногами, пробормотал он. — Все… все… войдем.
— Тогда я не войду! — сказала Катря и отвернулась.
Сердце Сербина, кажется, вдруг разорвалось. Во всяком случае, оно резко стукнуло и перестало существовать совсем. Впрочем, через несколько секунд оно, наоборот, заколотилось весело и сильно. Милая Катря!
Зилов шел как раз рядом с Катрей. Отвернувшись от Туровского, Катря взглянула на него. Он встретил ее взволнованным и серьезным взглядом.
— А к нам? — прошептал он, — пойдете, Катря? Козубенко организует рабочий юношеский союз. Кульчицкого мы не примем.
— Пойду! — ответила Катря. — Только я ведь не работница.
— Это не важно. Мы учимся, но родители наши рабочие!
На кладбище уже ждала готовая могила. Мы сняли гроб с катафалка и поставили на рыхлую землю. Пиркес подошел и встал рядом. Мы сгрудились вокруг.
Шая говорил долго и скорбно. Он рассказал нам о жизни Мирели — рассказал так, словно она стояла у него перед глазами. Он говорил о маленьком местечке на границе Польши и Белоруссии, о часовщике и его четвертой дочке. Он рассказал, что это был двадцать пятый часовщик в местечке, где и часов-то было всего двадцать четыре. Он рассказал о детстве маленькой Мирели, как росла она среди паршивых котят и дохлых собак. Там она обрела свой юмор и веселый характер, который не могли одолеть ни смерть отца, ни трахома братьев, ни даже война, беженство, голод. Шая говорил о том, что дальше так жить нельзя. Такую жизнь надо выкрасить, приделать к ней ручку — и выбросить. Жизнь надо создать новую, совсем новую — без приточек, подшивок и новых заплат на старые дыры, как на наших перелицованных штанах.