Горение. Книга 1 - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А если таковой нет? — спросил Турчанинов, и все собравшиеся повернули к нему, словно по команде, головы.
— Надо делать так, чтобы была, — ответил Глазов, не оборвав помощника, не унизив шевяковским окриком. — В этом-то и сложность задачи, господа, именно в этом — сталкивать интересы, отсекать головку образованных и убежденных революционеров от фабричной и крестьянской массы не только арестом и ссылкой, но тем, что быстрее доходит: «Он, агитатор твой, из бар, у него кость белая и кровь голубая, у него руки не рабочие, он кайлом в руднике не махал, у него денег не считано, он не русский, он чужой», — это если со своим говорите. Наоборот, если с поляком или, к примеру, с украинцем: «Он русский, какая ему вера; у него дед помещик, мать баронесса, отец директор гимназии, деньги в банке держит, какой он друг, он тебя пользует в своих интересах, а если тебя ударят — сам в сторону отойдет, а тебе — отсиживай. Русский
— он и есть русский, господин над всеми инородцами». Это то, о чем я хотел с вами поделиться. Прошу озаботиться составлением развернутых предложений.
… Ядвига — пегая, хмурая баба, что стирала давеча белье в доме жены Збигнева, пришла с кульком, в котором были калачи и булочки. Высыпав калачи на кухонный стол, она позвала:
— Зоська!
Зося, жена Збигнева, молчала, потому что так ей сказано было, и сидела с сыном на руках, рядом с Генрихом, приехавшим из Домброва, Дзержинским и Прухняком.
— Зоська! — снова крикнула Ядвига и, откинув ситцевый полог, вошла в горницу.
Генрих проскользнул мимо нее, и слышно стало в горнице, как он набросил щеколду на дверь; вернувшись, остановился рядом с Ядвигой, держа напряженную руку в кармане кургузого пиджачка.
— Сколько тебе уплатили? — спросил Прухняк.
— Целковый, — ответила Ядвига, и то, что она так простодушно, спокойно и открыто сказала про «целковый», который уплатили ей за предательство, заставило Дзержинского подняться с лавки и отойти к окну: невмоготу было ему смотреть на лицо этой пегой, хмурой бабы.
— Ты знаешь, что из-за тебя десятки людей посажены в тюрьму, изувечены, побиты? — спросил Прухняк.
— Чегой-то из-за меня-то? Нешто я городовой? Белено говорить — я и говорю. Вон, младенцу гостинчиков принесла, сиротинушке кандальному.
— Ах ты, пся крев, змея подколодная! — крикнул Генрих. Дзержинский резко обернулся, услыхав, как лязгнул взводимый шахтером курок нагана.
— Не сметь! — сказал он.
Прухняк спросил глухо:
— Кто… Кому ты говорила? Кто тебя заставил?
— Никто меня не заставлял, — ответила Ядвига. — Вон, маленький меня заставил ейный, Зоськин. У нее в цицке молока нет, а он тихеньким растет. А урядник — добром, нешто он злое хотел? Он помощь дал…
— Ты пойди, гадина, посмотри кровь на снегу! Ты посмотри, посмотри! Твоих рук дело! — снова крикнул Генрих.
— Что вы еще говорили уряднику, Ядвига? — спросил Дзержинский. — Как его зовут?
— Урядник — как же еще?
— Идите, Ядвига, — сказал Дзержинский. — И если урядник станет вас спрашивать о чем-то еще — пожалуйста, придите к Зосе и расскажите, о чем он спрашивал. А Зося подскажет вам, что надо ему ответить. Если же вы скажете уряднику, что видели нас сегодня у Зоей, — ее посадят в острог. Понятно? Идите.
Когда женщина ушла, Генрих в тихой ярости сказал Дзержинскому:
— Добреньким стараешься быть?! А если Зоську сегодня заберут?! Вместе с младенцем?! Тогда что?!
— Не заберут.
— Интеллигентиком хочешь быть! — продолжал Генрих. — Добреньким, всем хорошеньким!
— Палачом быть не намерен, а интеллигентом всегда останусь. Стрелять в безграмотную, обманутую женщину не позволю никогда и никому
— хоть ты сто раз рабочим себя называешь. Надо этой несчастной объяснить, что она делает, надо ее спасти, надо в человеке сохранить человека. Стрелять и дурак научится, особенно если ему браунинг выдала партия. Только для чего тебе оружие дано — вот вопрос? Изменник, сознающий свою подлость и тем не менее предающий, — это враг, к которому нет пощады. А убогую-то, голодную… Калачей маленькому принесла…
Той же ночью Дзержинский узнал от члена Главного правления СДКПиЛ Якуба Ганецкого, что Антонов-Овсеенко («Офицер», «Штык»), руководитель Военно-революционной организации РСДРП, прапорщик, изменивший «присяге и государю», пособник «полячишек», «главный подстрекатель солдат к мятежу в пулавском гарнизоне» расшифрован в охране и передан в ведение военно-полевого суда. Путь оттуда один — на виселицу.
Дзержинский сразу же — до бессильной и близкой боли — увидал лицо Зоськи и подумал: «А может, Генрих прав? Может быть, око за око? Ведь из-за этой тупой бабы Владимир будет казнен, Володя, „Штычок“, нежный и добрый человек. Может, моя сентиментальность не приложима к законам той борьбы, которую мы ведем? Может, надо приучать себя к беспощадности? Но разве можно к этому приучиться? Это значит вытравить в себе все человеческое, а ведь наша цель — в конечном-то счете — в том и заключается, чтобы люди были людьми, а не темной, озлобленной, забитою, а потому жестокой массой. Ну, ответь себе, Дзержинский? Как надо поступать? Как можно сохранить свое существо в этой страшной борьбе? Нет, — ответил он себе, — нельзя повторять тех, против кого борешься, — это будет предательством самого себя. Неписаный закон революции — а мы напишем его когда-нибудь, обязательно напишем — один навсегда и для всех: справедливость. Отступишь от него, дашь казнить несчастную обманутую — потом не остановить, потом разгуляется, а этого позволить нельзя — никому и никогда».
— Вот что, — медленно, словно с трудом разжимая рот, сказал Дзержинский, — если мы не сможем организовать для Антонова-Овсеенко побег, если мы не сможем выкупить его, выкрасть из тюрьмы — я пойду сам на Нововейскую и возьму на себя дело.
На Нововейской, в доме 16-6, помещалось Губернское Жандармское Управление.
Ганецкий не сомневался — пойдет.
11
… Генерал Половский мерил шагами квадраты желтого паркета в приемной великого князя Николая Николаевича, загадывая на «нечет», который при делении на три дал бы цифру семь. Получалось то шесть, то восемь.
Приехал в имение великого князя Половский уже как несколько часов. Вчера еще он был в Петербурге, но после ужина с Веженским, который сказал — «пора», сразу же сел на поезд, не заглянув даже домой. Северная столица была парализована стачкой, лакеи Сдавали при свечах, хлеба не было, оттого что пекари на работу не вышли, в «Астории» пекли блины, чтобы как-то хоть выкрутиться, не растерять клиентуру, водка была теплой, поскольку бастовали и водопроводчики, а без них да без электриков льда не подучишь, а какая ж это водка, ежели без льдистой слезинки?!
— Если станут железные дороги, — задумчиво сказал Веженский, зябко кутаясь в легкое, не по сезону, пальто, — тогда категория риска возрастет во сто крат, тогда возникнет реальная опасность победы революционеров. Вы это ему объясните.
Перрон был погружен во тьму, не слышно было крика краснолицых носильщиков, не продавали пирожков с грибами, которыми обычно славился Московский вокзал; в ресторане давали одну лишь холодную севрюгу.
— Не заиграемся? — спросил Половский. — Мечтаемое всегда наяву оказывается другим, Александр Федорович.
— Можем заиграться, — ответил Веженский. — Обидно будет, если нас ототрут. Педалируйте на «опасность не удержать», — повторил он. — Пусть он поймет. Все-таки великий князь мне кажется человеком здравомыслящим и способным к действиям. Ему может грозить удар от обжорства, но паралич воли ему не угрожает: по-моему, он единственный живчик во всем романовском семействе.
Николай Николаевич принял Половского под вечер, поднявшись после дневного сна: вчера гонял кабанов, простыл на ветру, вечером выпил водки с перцем, согрелся было, но утром почувствовал слабость и оставался в кровати, читая Плутарха. Домашний врач Свинолобов сделал массаж, рвал кожу спины сухими пальцами, пыхтел, словно кость вправлял, велел к обеду подать горячих щей с укропом, разварной картошки, икры и горячего клюквенного грогу. Потом укутал Николая Николаевича двумя одеялами и закрыл окна тяжелыми гардинами, чтобы свет не тревожил глаз.
Проснувшись в шесть часов, великий князь легко встал с кровати, Свинолобову велел сказать благодарность — выздоровел, и отправился в кабинет.
Выслушав Половского, Николай Николаевич заметил хмуро:
— Не ко мне пришли, генерал. Великий князь Владимир Александрович сейчас решает судьбу в Петербурге. Я — не у дел, я — генеральный инспектор кавалерии, я лошадьми озабочен — не жизнью империи.
— Вы внук Николая Первого, ваше высочество, в вас — линия.
— Нет, нет, — повторил Николай Николаевич, — не ко мне. Сами они начинали — самим и расхлебывать кашу. Я был против войны с япошатами. Меня не послушали. Я был против либеральных штучек безумных земцев. Мне не вняли.