Коридоры памяти - Владимир Алексеевич Кропотин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они пробовали. Потянулись сначала сразу все руки, потом рука за рукой. Осторожно и будто тайком пальцы захватывали одну, две, несколько штучек, становились смелее, решительнее.
— Вы что! — тихо возмутился Уткин.
Теперь пробовали без видимого смущения, на ходу, как семечки на базаре. Но кто-то совсем осмелел.
— Что так помногу берете, — снова тихо возмутился Уткин.
Офицеры забеспокоились.
— Пробуйте, пробуйте, — повторила разрешение женщина. — Берите, берите.
И снова брали. Поглядывали на самых решительных.
— А что, раз разрешили! — сказал Хватов.
Зачем их водили на эту фабрику? Разве они не знали, что конфеты не росли на деревьях? Или потому повели, что были уверены: это-то понравится им? И не ошиблись. Запомнились простоволосые девушки в белых халатах, разглядывавшие их сначала с любопытством, весело и уважительно, потом понимающе и снисходительно.
Нет, как ни радовало, что он жил какой-то общей со всей страной жизнью, как ни гордился он своей родиной, — ее заводы и фабрики, ее театры и музеи, куда их тоже водили, мало волновали его. Что могло быть интересного в том, что они ходили везде и все рассматривали? Разве оттого, что он видел это, что-то изменилось для него? Разве он стал лучше? Разве чему-то научился? Какой-то настоящий о н, на котором все в нем держалось, нередко не хотел, не любил и не был доволен тем, что, казалось ему, он должен был бы хотеть и любить, чем должен был бы быть доволен. Чем больше он узнавал, что и как делалось везде, тем больше убеждался, что гораздо интереснее было ч т о — т о д е л а т ь с а м о м у, а не пялить глаза на то, что делали другие.
Но было и настораживало еще одно. Как ни был он доволен своей суворовской жизнью и своими товарищами, он часто совсем не чувствовал себя с ними вместе. Чтобы чувствовать себя с ними вместе, например с Уткиным или Ястребковым, с Дорогиным или Млотковским, он должен был бы быть доволен тем, чем были довольны они, а он не мог быть довольным этим. Ему нравилось проводить время с Хватовым, но он догадывался, и это смущало его, что Хватов всегда был отдельно, как бы только сам по себе, и не стремился быть с кем бы то ни было вместе. Он мог бы подружиться с Брежневым, но тот, догадывался он, всегда был как бы вместе со всеми и не мог быть отдельно с кем бы то ни было. Как хорошо было быть вместе со всеми и как почему-то нельзя было быть только вместе со всеми! Но еще больше нельзя было быть отдельно, самому по себе.
Глава пятая
А между тем у него оказалось как бы две родины. Кроме той родины, о которой говорили газеты, радио, офицеры и преподаватели, о которой и они, воспитанники, так долго и интересно рассказывали, существовала родина отдельных людей, у каждого своя. Он задумывался об этом еще до училища, когда узнал, что, помимо родителей, сестер и брата, было много других родных ему Покориных и Ивановых. Что-то должно было, конечно, связывать его с ними. Что-то должна была, конечно, означать эта связь. От такого предположения ему делалось хорошо, будто он жил в разных людях, в разное время и в разных местах.
— Это Митя, — говорил отец, показывая на фотокарточку в альбоме, и Дима чувствовал, что отец видел сейчас своего самого младшего брата. — Ты любил ездить у него на шее.
Небольшие покоринские глаза восемнадцатилетнего солдата в гимнастерке и шапке со звездочкой смотрели с заметной выдержкой. Дима не узнал Митю. Помнилось другое: внутренняя озаренность в обращенных к нему Митиных глазах и руки, поднимавшие Диму почти к самому небу. Так иногда становился не похож на себя и весь озарялся отец.
— Это Аркаша, — говорила мама и тоже будто видела брата живым.
С зачесанными назад волосами, узколицый, с длинной открытой шеей, по-городскому одетый в костюм и белую рубашку без галстука, наклонившись к маме и сестрам, Аркадий держал длинные руки на их мягких плечиках. Его Дима тоже не узнал, но помнил, что высокий и веселый Аркадий был близок всем.
— Он же устал, Димочка, — говорила мама.
— Не устал, не устал, давай еще, — отвечал довольный Аркадий, и Дима снова усаживался верхом на его черный ботинок и широкую брючину.
— А это Вася, — сказала мама. — Мой старший брат.
Рядом с широколобым плотным Василием сидел отец и весело смотрел на приятеля. Оба в черных костюмах, белых рубашках с галстуками. В таком виде они считали достойным запечатлеть себя на память.
— А это Геня, мой брат, — сказал отец. — Ох и сильный был, сильнее Василия. Таких я больше не встречал. Разведчиком был.
Геня сильным не казался: маленькая фуражка, тесный костюмчик, короткие сутулые плечи. Но отцу можно было верить. Он чувствовал сильных людей. Когда рядом находился молчаливый Геня, отец становился особенно храбр и громкоголос.
Мамина сестра Лиза снялась с подругой. В гимнастерках с погонами сержантов они сидели в обнимку. Дима помнил приезд Лизы с фронта. Она любила детей. И очень любила сестер, особенно маму, что-то рассказывала ей, часто и коротко плакала. Любила она и того, кто оставил ее в положении. Что было с мамой, когда Лизу убили!
Дима рассматривал фотографии с отчужденным интересом. Ему казалось, что он узнал нечто важное не об этих людях, а о том, какой совсем иной стала бы жизнь, останься они в живых. Он вдруг понял, всего, может быть, один миг и понимал, что жизнь была не только то, что было, но и то, что могло быть.
Кто еще был у мамы, у отца? Ни мама, ни отец не помнили своих бабок и дедов и, что казалось странным Диме, не интересовались ими. С бабушкой, матерью отца, Диме было ясно все. Об умершем от тифа деде отец говорил:
— Мужик был здоровый, рыжий.
Бабушка не знала, что рассказать о нем, но всякий раз отвечала:
— Хороший, хороший был, обыкновенный.
Дима не мог бы объяснить, что именно хотел он узнать. Но что-то было. Не верилось, что люди просто так рождались и умирали. В жизни должен быть смысл. Его, конечно, знали те, кто ее прожил. Бывая наездами у родителей мамы в небольшом городке, Дима едва верил, что это были родные люди. Они смотрели на него откуда-то издали и как на чужого. Дед умер при нем. Зачем он жил? Что хотел сказать своей