Поэт и Русалка - Александр Бушков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но в Британии есть соответствующая служба… — сказал Пушкин.
— Вам известны лица, в ней состоящие? Вы имеете возможность с ними снестись и попросить помощи? То-то. И уж совсем нелепо выглядели бы действия против мадьярской дворянки госпожи Палоттаи… Вы хотите что-то сказать?
— Они зачем-то слетелись сюда, в Петербург, — сказал Пушкин. — Я никогда не поверю, что ими движет лишь желание увидеть наши достопримечательности. Что-то они замышляют… А эти господа не из тех, кто балуется мелочами.
— Что именно?
— Не знаю. Не могу сказать… точнее, никак не могу свести все в единую картину. Смысл ускользает, не переходит в слова. Иногда кажется, что вот-вот удастся понять… Нет. Я не могу сложить мозаику.
— Вот видите, — сказал Бенкендорф. — Нам не остается ничего другого, кроме как держать этих… субъектов под самым пристальным наблюдением и надеяться, что мы сможем что-то наконец понять. — Его осунувшееся лицо на миг показалось совсем старым. — Ничего больше мы не в состоянии сделать, господа. Либо ожидание, либо подозрения в нашей умалишенности… Нет у нас другого выбора. Лежите уж, Александр Сергеевич, набирайтесь сил. Авось…
Когда за выходящими мягко затворилась дверь, Пушкин еще долго сидел, уставясь в одну точку, с зажатым в руке погасшим чубуком. Никого из ушедших он ни в чем не винил, они не могли прыгнуть выше себя и взять препятствия, которые взять для человека невозможно. Винить следовало в первую очередь себя — свою полнейшую неспособность соединить в одно непонятно куда и откуда ведущие ниточки. Собственные тупость и бессилие сводили с ума.
Он перевел взгляд на перстень Ибн Маджида — сердоликовое кольцо сохранилось в неприкосновенности. О разговоре с Мирзой Фирузом он ничего не сказал только что ушедшим — потому что возникло ощущение, что с какого-то момента началась его собственная война, на которой он уже потерял двух друзей, а потому жаждал мести. В конце концов, никто ничем не мог ему помочь, а следовательно, не стоило и отягощать лишними заботами начальство…
Через три четверти часа на улицу вышел известный поэт Александр Сергеевич Пушкин — в однобортном сюртуке синего цвета с бархатным воротником (того же цвета, как и предписывает светская мода), безукоризненных палевых панталонах, глазетовом жилете и белоснежной рубашке из английской шелковой материи в узенькую полоску. Шейный платок, светлее фрака, был повязан опять-таки безукоризненно, а сапоги начищены до блеска. Он небрежно помахивал своей всегдашней тяжелой тростью, но на сей раз пистолетов при нем не было — поскольку оказались бы совершенно бесполезны.
Все встретившиеся ему по дороге знакомые, раскланявшись, делали вывод, что Александр Сергеевич, судя по всему, пребывает в самом беспечном, даже веселом настроении, поскольку именно такое впечатление он производил даже издали. Должно быть, дела его, следовал отсюда вывод, идут успешно, и для огорчений нет ни малейшего повода.
Мнения эти не так уж и расходились с истиной. Он чувствовал разлившийся по всем жилочкам злой и веселый, пьянящий азарт боя. Не было ни страха, ни сомнений. Слишком хорошо помнил, что даже у себя дома, во Флоренции, эти существа не смогли причинить ему настоящего вреда — тем более не стоило опасаться всерьез едва шагнувшего в первую половину дня Санкт-Петербурга.
Он прекрасно знал этот особняк, сто раз проходил мимо — хотя внутри бывать не доводилось, хозяева постоянно сдавали его внаем, и среди наемщиков ни разу не оказалось знакомых Пушкина, знакомых его знакомых, словом, никого из тех, к кому он мог бы прийти в гости или по делам.
Сейчас ему пришло в голову, что это, пожалуй, неспроста. Добрый десяток лет дом сдавался людям, жившим словно бы отдельно от светской жизни Петербурга, людям, которых, если вдуматься, никто не знал: нелюдимый помещик из какой-то далекой губернии, ни у кого не бывавший и у себя не принимавший, отставной полковник (опять-таки из забытого Богом гарнизона, черт побери!), столь же мизантропически настроенный. Чудаковатая старая барыня, спавшая днем и бодрствовавшая ночью — с теми же свойствами характера. Непонятный иностранец, тихий, как мышка. И вот теперь, в полном соответствии с традицией…
Нет, на сей раз традиция вроде бы нарушилась: очаровательная мадьярская графиня вовсе не вела жизнь затворницы. Но, учитывая все предыдущее, начинаешь всерьез подозревать, что все эти годы в самом центре Петербурга благоденствовало гнездо — надежно защищенное писаными и неписаными законами цивилизованного общества…
Взбежав по ступенькам, он решительно позвонил в колокольчик. Дверь отворилась практически мгновенно, будто кто-то стоял при ней неотлучно. Перед Пушкиным оказался картинный, прямо скажем, субъект — красавец гвардейских статей, облаченный в венгерский кафтан из зеленого бархата, расшитый на груди на манер гусарского ментика золотыми шнурами. Черные усы были длиной чуть ли не с локоть, кудри и бачки тщательно завиты, а на поясе красуется самая настоящая сабля, обложенная золотом и украшенная самоцветами. Удивительное дело, но этот молодец вовсе не производил впечатления ряженого, как это случается сплошь и рядом с гайдуками и лакеями, по прихоти хозяев вынужденными наряжаться гусарами Фридриха Великого, эфиопскими принцами или польскими шляхтичами времен турецких войн Речи Посполитой. Красавец выглядел так, словно носил это платье с раннего детства, непринужденно и даже гордо…
— Месье? — вежливо, выжидательно спросил субъект в венгерском кафтане.
Это обращение оказалось в столь вопиющем противоречии с его старинным обликом, что Пушкин едва сдержал улыбку. И сказал с непринужденностью светского петербуржца:
— Я хотел бы засвидетельствовать свое почтение графине Паллоттаи. Это возможно?
— Позвольте узнать ваше имя…
— Александр Пушкин.
Не изменившись в лице, нисколечко не медля, красавец ответил с белозубой улыбкой:
— Вас, Александр Сергеевич, графиня готова принять в любое время. Прошу.
И посторонился, плавным жестом предлагая пройти вперед. При этом сабля на его боку колыхнулась так степенно, что не осталось никаких сомнений: она настоящая, тяжелая, боевая. Придется следить, чтобы не получить этой саблей по темечку — в доме, подобном этому, такие предосторожности вовсе не выглядят пустыми страхами… Иные магические предметы, как выяснилось на собственном опыте, способны надежно защитить даже от серьезной нечисти, но падающая на затылок сабля — предмет насквозь материальный, если можно так выразиться, житейский, и от него не спасешься ни молитвами, ни оберегами…
Памятуя свои прошлые приключения в Новороссии, он улучил момент, чтобы посмотреть на провожавшего его по анфиладе великолепно обставленных комнат человека краешком глаза — что порой позволяет увидеть скрытую за маской истинную личину…
Не отшатнулся, ничем не выдал своих чувств. Скорее уж ощутил нечто вроде удовлетворения: ну да, надо было предполагать…
Остались и кафтан, и сабля — но вместо человеческого профиля он увидел нечто, не имеющее с таковым ничего общего: низкий скошенный лоб, вытянутое вперед рыло, полное отсутствие подбородка, красноватый отблеск выпученного глаза, вроде бы белый кривой клык. Не из простых свиней эта свинья, господа мои, стоит остеречься. Зря, пожалуй, оставил дома пистолеты, ну да сделанного не воротишь…
Наглость, конечно, неописуемая: прикинувшиеся людьми непонятные твари средь бела дня, в центре Санкт-Петербурга… а впрочем, как неопровержимо явствует из пережитого недавно, то же самое происходит не в одной европейской столице, притом — которую сотню лет.
На миг в душе ворохнулся гаденький, неправильный, липкий страх: можем ли мы в этих условиях победить? Или, по крайней мере, поставить дело так, чтобы эти создания снова, как обстояло в незапамятные времена, прятались по диким, необитаемым местам? Ногой не ступая в человеческие города? Не обернется ли цивилизация, материализм, вольномыслие против человечества?
Он вздрогнул и пошел дальше, решительно ставя ногу, — нельзя было даже и в мыслях поддаваться слабости, кто знает, как и что они способны чуять. Рассказывал же Мирза Фируз про одного из двенадцати витязей Сулеймана, который в решительный момент на один-единственный миг дрогнул — и поплатился жизнью, несмотря на кольцо…
Анфилада закончилась высокой дубовой дверью, покрытой великолепной резьбой, показавшейся Пушкину совсем непохожей на обычную петербургскую, пусть и искусную работу — было в этих узорах нечто, вовсе не отвратительное, не пугающее, но настолько иное привычному людям искусству… Да и позолоченная ручка казалась сделанной не для человеческой руки, а для чего-то совершенно иного…