Ни дня без мысли - Леонид Жуховицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я приглашен на премьеру моей пьесы. Поэтому, чтобы не обижать театр, прошу вас выполнить за меня все обязанности автора. Вам надо прийти на спектакль и, если в конце будут аплодисменты, выйти на сцену и кланяться, пока не перестанут хлопать. После чего следует пройти за кулисы, поблагодарить актеров и сделать авторские замечания по ролям, указав на недостатки, которые всегда есть.
Вежливый собеседник пробормотал, что он все понял, еще раз извинился и неожиданно человеческим голосом добавил, что окончательное решение зависело не от него. На этом мы и распрощались. Я даже пожалел, что обхамил человека, скорей всего, желавшего мне добра.
А года через полтора в Москву по каким-то своим делам приехал главный режиссер будапештского театра и, конечно, сразу пришел ко мне. Принес афишу, программки, рецензии, увы, на венгерском. Мы посидели, выпили, и лишь потом он осторожно спросил:
— Что это за странный человек приезжал от тебя на премьеру?
— А что? — не понял я.
— Он назвал себя твоим представителем, после спектакля вышел на сцену кланяться, а потом пришел к нам за кулисы и стал делать актерам замечания, иногда не слишком умные. Правда, они очень плохо понимают по-русски, и я переводил не совсем точно…
Я объяснил гостю, откуда что пошло, и мы, посмеявшись, запили эту историю парой рюмок отечественной водки и парой стаканов привезенного им венгерского вина.
А сегодня я рад, что хоть раз в жизни мне удалось побыть особо важной персоной, большим начальником, который даже на собственную премьеру не ездит сам, а посылает заместителя.
ГОД ЧЕРНОГО ЮБИЛЕЯ
В стране с богатой историей каждый год юбилейный. А уж как богата история России! Вот и в 2007 юбилеев хватало, к сожалению, чаще трагических. Сто семьдесят лет назад убили Пушкина. Девяносто — сразу две подряд революции, февральская и октябрьская. Семьдесят — тут и думать нечего, вся страна помнит: тот самый тридцать седьмой. Через двадцать лет, в пятьдесят седьмом — то, что по лукавой привычке прятать суть до сих пор называют «венгерскими событиями». События были вот какие: в стенах оспины от пуль, на асфальте кровь, улицы Будапешта перепаханы танками, суды с казнями и казни без суда.
В этом ряду черных юбилеев не затерялся еще один — 1967 год, арест двух писателей. Эка невидаль, в России-то! Миллионы людей угробили, а тут всего двоих посадили, да и те, отсидев, вернулись живыми.
Но тот случай вышел особый.
Много позже, в середине девяностых, на каком-то многолюдном писательском собрании, меня познакомили с Марией Васильевной Розановой. Что за тусовка была, не помню, кто познакомил, не помню, да и важно было не это. Важно было, что — Розанова, жена легендарного Андрея Синявского, и сама легенда: издательница парижского «Синтаксиса», скромного журнала с маленьким тиражом и очень большим влиянием. Напечататься там было знаком качества, автор «Синтаксиса» сразу приобретал уважение и как писатель, и как личность. Я в журнале никогда не публиковался, никаких контактов с Марией Васильевной у меня не было — я пробормотал что-то почтительное, ожидая в ответ безразлично-вежливого кивка. Но случилось неожиданное: Розанова обрадовалась.
— Дорогой мой, как же хорошо, Андрей Донатович вас искал!
Она буквально потащила меня за собой.
Синявского я увидел впервые. Невысокий, седая борода, медленный взгляд, наполовину на собеседника, наполовину в себя — так выглядел человек, напугавший Брежневское Политбюро и лично дорогого. Разговор был короткий: Андрей Донатович поблагодарил за то, что я дважды выступил в его защиту. Я понял, почему он меня искал — собственно, не меня, а всех, кто пытался поддержать его во время суда. Запомнил фамилии и решил поблагодарить каждого. Хотя благодарить надо бы нам его.
За что? Вот про это я и пишу.
Сперва был слух: арестовали двоих писателей, Синявского и Даниеля. Потом период с нулевой информацией — сидят, а почему и за что, не известно. Спустя несколько месяцев начался суд, и пошли статьи в газетах: клеветники и предатели, с корыстной целью переправляли свои антисоветские писания за рубеж. Наконец, объявили, что в Большом зале Дома литераторов состоится собрание московских писателей, посвященное этому позорному факту.
Накануне собрания ко мне зашли соседи по дому, Наташа и Жора Владимовы. Дом у нас был забавный: панельный, пятиэтажный, дрожью отзывавшийся на каждый проезжавший грузовик — одна из ранних кооперативных «хрущовок». А знаменитый ныне писатель Владимов, человек обстоятельный и ответственный, был у нас председателем правления.
Жора показал мне короткое, на страничку, письмо в защиту Даниеля и Синявского. Адресатом значился ЦК КПСС — а куда еще могли в ту пору обращаться советские люди? Идея письма была такая: за художественные произведения нельзя заводить на авторов уголовные дела, судить можно только общественным судом.
— Подпишешь? — спросил Жора.
Я ответил, что, конечно, подпишу, но с одной фразой не согласен — даже общественный суд не уместен, с литературным произведением можно бороться только другим литературным произведением. Владимов согласился, но объяснил, что редактировать текст поздно, три человека уже подписались, в том числе, Борис Балтер, один из авторов письма. Поздно, так поздно — я подписал письмо четвертым.
В Доме литераторов мы с Жорой в зал не пошли, остались в фойе. Трансляция доносила тонкий голосок Михалкова, еще какие-то обличительные речи — благонравные члены Союза привычно клеймили отщепенцев. Что это было — пресловутая «партийная дисциплина», стремление выслужиться, давний, в позвоночник вбитый страх, искренняя ненависть к выскочкам, которые осмелились, хоть и под псевдонимами, рвануть за флажки, когда другие покорно сидели в загоне?
Мы с письмом подходили только к знакомым, практически, к ровесникам. Подписались Евтушенко, Рождественский, Вознесенский, Светов — всего набралось шестнадцать фамилий. Потом, многократно перепечатанная, эта страничка ходила по Самиздату как «Письмо шестнадцати» или «Письмо молодых».
Годы спустя наше скромное послание в высшую советскую инстанцию стало смотреться важной акцией — оказалось, что это был первый открытый протест интеллигенции против расправы над инакомыслящими. Но тогда письмо воспринималось проще: подходили люди, просматривали короткий текст, брали ручку и ставили подпись. А следом, через пару недель, пошли и другие письма: то ли пять, то ли семь, может, и больше. Было письмо большой группы известных писателей, письмо ученых-гуманитариев, кажется, преподавателей Университета. Все это ходило по рукам в бледных машинописных копиях. Возникло даже странно звучавшее слово «подписист», позже замененное более благозвучным «подписант». И много лет потом при приеме на работу осторожные чиновники спрашивали: «А он не из подписантов»?
Со временем некоторые события обрастают легендами. Вот и подпись под «Письмом шестнадцати» начала восприниматься поступком особого мужества. Впоследствии и меня не раз спрашивали, как я решился на такое. Между тем, большинство знакомых мне «подписантов» относилось к этой акции так же, как я. Никакой крайней смелости мне не требовалось, поскольку я вовсе не был диссидентом. Более того, я в то время не сомневался в грядущем торжестве ленинских идей и неминуемой победе коммунизма. Ни одной книжки Синявского и Даниеля я не читал, просто был абсолютно убежден, что арест писателей за их книги идет во вред социалистической демократии и, вообще, стране. Я уже понимал, что чиновники, стоящие во главе страны, думают не столько о коммунизме, сколько о собственной власти и привилегиях, но считал, что бороться с ними — мой гражданский долг. Насчет действенности нашего письма больших иллюзий не возникало, однако это был хоть какой-то способ сохранить уважение к самому себе.
Более того — не подписаться под письмом было практически невозможно. Для большинства людей важно общественное мнение — и для меня оно имело немалое значение. А моим обществом как раз и были молодые писатели, чьи фамилии значились рядом с моей. Только их мнением я по-настоящему дорожил.
Был и еще один мотив, сугубо личный.
Дело в том, что с Юлием Даниелем я был, хоть шапочно, но знаком. Лет за пять до суда над ним и Синявским мой друг Вадик Черняк, талантливый поэт и замечательный бард, предложил съездить к Юлику Даниелю. Я это имя слышал впервые. Вадик объяснил — поэт. Поехали. От той встречи задержалось в памяти не очень много. Низкая комнатка, похожая на полуподвал, окно чуть выше асфальта, вежливый хозяин с открытой улыбкой, стихи и песни под гитару. Запомнился Гарик Кохановский, он спел тогда свое «Бабье лето» (вскоре оно стало очень популярным) и еще одну песенку, понравившуюся мне гораздо больше — про голубую женщину из сна, которая в последнем куплете переселяется «в наш мир, где все кругом земное и зеленое». Естественно, и винцо пили под спартанскую закуску голодных советских лет. Обычная, как сейчас сказали бы, «тусовка». Но была с нынешней эпохой и разница: самые яркие и честные стихи в то время в легальную печать почти не пробивались, их можно было услышать только в таких вот компаниях.