1937. Трагедия Красной Армии - Олег Сувениров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приведу некоторые документальные подтверждения. Председатель военного трибунала Забайкальского военного округа бригвоенюрист А.Г. Сенкевич на основе показаний арестованных ранее начальника пуокра В.Н. Шестакова, его заместителя Г.Ф. Невраева и военного прокурора ЗабВО Г.Г. Суслова в августе 1938 г. был исключен из ВКП(б), а 20 сентября этого же года арестован окружным Особым отделом НКВД. Оказавшись в Бутырской тюрьме, Сенкевич 3 октября 1939 г. обращается с письмом к председателю Военной коллегии Верховного суда СССР. В нем он расценивает показания Шестакова и Суслова как клеветнические («что касается Невраева – то он клевету как Суслова так и Шестакова не подтвердил»254), объясняет их существовавшими ранее неприязненными личными отношениями с ним. «Единственная моя вина в том, что не выдержал конвейера издевательств, угроз позора и смерти. Я не мог перенести пристрастных допросов в соседнем кабинете своей 14-летней дочери и жены. Я слышал, как жену били, – ее стоны и плач – толкнули меня на самопожертвование – и я себя оклеветал. Через день я пришел в себя и отказался от лжи»255. И далее он требует очных ставок, вызова свидетелей и т. п.
А вот другие человеческие документы. 16 октября 1939 г. из Бутырок пишет Ворошилову бывший член Военного совета Тихоокеанского флота корпусной комиссар Я.В. Волков. Он пишет о том, что с первого дня ареста (1 июля 1938 г.) был подвергнут «исключительно особым методам допроса и следствия, смертного избиения, неслыханного насилия, надругательства, шантажа и провокации». Все это применялось для того, «чтобы я показал на себя, что я был и состоял членом всеармейского центра, членом краевого центра на Дальнем Востоке, руководителем повстанческих отрядов Приморья, старым провокатором и шпионом, продавшим Тихоокеанский флот японцам, троцкистом и правым двурушником»256. Одним из решающих условий, пишет далее корпусной комиссар, – следствием было поставлено, «что если я не буду писать показаний, будет арестована жена, к ней в моем присутствии будут применены те же методы следствия, дети будут уничтожены (дочь 16 лет, сын 12 лет), с запиской проклятия отцу, как не желающему разоружиться врагу и изменнику народа, в отношении братьев, сестер и матери последуют репрессии»257.
В письме к Ворошилову от 3 ноября 1939 г. вырвавшийся из тюрьмы бывший начальник Бакинского военного училища комбриг М. И Запорожченко описывает все свои мучения, страдания, избиения и как он, несмотря на все это, держался. «Но когда мне сказал следователь Дудкин (и показал ордер на арест жены и сына), что арестуют жену, сына, будут бить их в моем присутствии и меня в их, – я не выдержал и при помощи провокатора Бобровского Я.М., которого ко мне подсаживали два раза, – я оговорил себя и уже беспокоился о том, чтобы следователь Дудкин не проверил того, что я говорил»258.
Одной из важных причин массовых «признаний» в участии в несуще-ствовавшем военно-фашистском заговоре в РККА было все более нараставшее чувство полной своей обреченности, абсолютной беспомощности арестованных, тотальной вседозволенности любых действий следователей НКВД, их ничем не ограниченной власти над жизнью и смертью подследственных. Особенно зримо это проявлялось в стремлении следователей всемерно унизить подследственных, убить у них последние остатки чувства собственного достоинства, превратить вчера еще гордых, властных и самолюбивых командиров и политработников РККА в тварь дрожащую…
Объективно оценивая нравственную обстановку в советском обществе в 20—30-е годы, надо признать, что своей известной статьей «Грядущий хам» Д.С. Мережковский кое-что мрачно напророчил. Грубость, вульгарность, а нередко самое настоящее хамство в обращении с людьми (особенно «сверху-вниз») почитались нормальным явлением в различных сферах гражданского общества. Российскую интеллигенцию, считавшуюся некогда совестью человечества, стали по-хулигански, по-площадному поносить со всех углов и перекрестков. Да что там говорить о всякого рода недоучках и круглых невеждах, занявших командные высоты в коридорах большевистской власти, если сам почитавшийся светочем мудрости В.И. Ленин, интеллигент по рождению, 15 сентября 1919 г. в письме А.М. Горькому, считавшему, вслед за В.Г. Короленко, что интеллигенция – это мозг нации, не постеснялся написать на бумаге и отослать: «На деле это не мозг, а говно»259.
Подобные идеи падали в хорошо унавоженную почву. И как же живуче оказалось именно это наследие вождя, как прочно оно было воплощено в жизнь его преемниками, учениками и воспевателями. До боли сердечной становится стыдно, когда читаешь, что через 20 с лишним лет после злополучного письма Ленина, человек, составлявший гордость не только российской, но и мировой науки, представлялся своим сокамерникам в Саратовской тюрьме: «Перед вами, если говорить о прошлом, член Академии Наук Николай Вавилов, теперь же, по мнению моих следователей, говно и больше ничего»260. Есть чем гордиться: и академиков заставили говорить «ленинским языком».
Чтобы уж более не возвращаться к этому пахучему термину, замечу лишь, что он был взят довольно прочно на вооружение следователями НКВД в процессе предварительного следствия по делу участников «военно-фашистского заговора». Побывавший в застенках комиссар 84-й стрелковой дивизии полковой комиссар П.П. Любцев писал Ворошилову о действиях особистов: «Стремились окончательно убить морально и выбить всякое человеческое достоинство. Когда я пытался говорить, почему они так поступают, разве это следствие, ведь я военный комиссар, то Мерцалов[39] отвечал: «А как же с тобой поступать, ты теперь не комиссар, а г…, если захочу, будешь у меня ж… целовать, держась за штаны следователя, от нас все зависит»261. Можно сказать наверняка, что особист Мерцалов выше цитированного ленинского письма Горькому не читал, но дух его усвоил намертво.
Органически присущие большевизму нелюбовь, опаска и даже презрение к интеллигенции вообще в полной мере проявились и в отношении к военной интеллигенции. И особенно, когда ее значительная часть оказалась за тюремными запорами. Я прочитал тысячи различного рода документов об обращении следователей НКВД – нередко лейтенантов, а то и сержантов государственной безопасности – со вчерашними полковниками, комбригами, комдивами, комкорами, командармами РККА, а то и Маршалами Советского Союза и невольно прихожу к выводу, что многие из этих следователей испытывали какое-то своеобразное сладострастие от сознания своего всемогущества: вот ты командарм или даже маршал, а я всего лишь лейтенант или капитан госбезопасности, но я могу сделать с тобой что угодно. Невольно вспоминаются провидческие строки Н.А. Некрасова:
Люди холопского званьяСущие псы иногда…
Я полагаю, что своеобразным эпиграфом к рассмотрению этих сюжетов можно было бы поместить опубликованные Р.А. Медведевым слова следователя Сухановской тюрьмы попавшему сюда микробиологу П. Здрадовскому: «Имейте в виду, у нас здесь позволено все»262.
Уже с первых минут пребывания военнослужащих под арестом персонал НКВД целой системой мер давал ясно понять всем сюда попавшим полную мизерабельность их личности. Вот как, например, следователь НКВД капитан госбезопасности З.М. Ушаков (Ушимирский) описывает вид приведенного к нему на допрос арестованного Маршала Советского Союза М.Н. Тухачевского: «В гимнастерке без ремня, с оборванными петлицами, на которых совсем недавно были маршальские звезды. А на гимнастерке зияли следы от вырванных с нее знаков – орденов Боевого Красного Знамени»263. (Кстати, Тухачевский одним из первых был награжден и орденом Ленина.)
В марте 1939 г. из тюрьмы пишет Сталину старший лейтенант С.Б. Торговский: «Когда меня арестовали, то в Областной комендатуре НКВД с меня посрывали знаки различия и пуговицы как с какого-либо зверя шкуру, да еще хуже, ибо шкуру у зверя снимают осторожно, чтобы не повредить шкуру, а у меня вырывали все с мясом, а затем бросили как не человека, а как отброс в камеру при комендатуре, которую нельзя считать камерой, а в полном смысле можно считать застенком, где творится полный произвол со стороны сотрудников НКВД… Камера была маленькая, в которой сидело по расчетам устройства только 12 человек, а нас согнали как баранов 90 человек, повернуться было трудно, люди падали в обморок, теряли зрение, цинга разрушала организм, зубы выпадали». Летом «в камере люди сидели в чем мать родила, ибо невозможно сидеть одевши, ибо люди рады были содрать с себя кожу лишь бы легче было бы, а зимой спали одевшись»264.
Вообще все условия содержания подследственных были рассчитаны на то, чтобы как можно скорее сломить их волю к сопротивлению. Кормили хуже, чем самый захудалый хозяин свою скотину. Вдоволь отведавший тюремной похлебки бывший заместитель военного прокурора пограничных и сухопутных войск НКВД Западно-Сибирского округа военюрист 1-го ранга М.М. Ишов вспоминал: «В Лефортовской тюрьме пища была отвратительной. Утром приносили кусочек черного хлеба, ложечку сахара и кипяток. В обед давали черпак «баланды». В ней плавал синий капустный лист, а две ложки каши были жидки и невкусны. К ужину опять каша и кипяток. Калорийность и количество пищи были крайне незначительны. Посуда, в которой разносилась пища, вызывала отвращение. Капустные кислые щи наливались в ржавую железную миску и имели отвратительный запах и вкус. Принимать эту пищу было почти невозможно»265.