Избранное - Эрнст Сафонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почти неделю Сашка Сальников скрипел своей новенькой портупеей в Прогалине, наваксенными сапогами и белозубой улыбкой во весь рот сверкал. Патронов много имел при себе: каждую ночь хлопали пистолетные выстрелы за ригой, в кустах, где пруд, у леса. Тешился, салютовал, Марию тешил. Ночной осенней порой особенно все слышно — и Степан слушал.
Меньше чем через год лейтенанта Александра Никитича Сальникова убьют в Германии, уже после Победы, в июле — августе, где-то, как потом рассказывали, на берлинском шоссе, когда он был старшим патруля, — автоматной очередью из машины.
Ефимок — срок подоспеет — уйдет в армию, на Тихоокеанский флот, и застрянет там, на Дальнем Востоке, подавшись после демобилизации в рыбаки; и на корню бывшей избы Сальниковых нынче никакого следа не осталось, затоптали место, потому что напротив позже был поставлен бригадный амбар, возле которого чуть что — по наряду, в праздник ли — собираются все, на ком еще поредевшее Прогалино держится…
— Ничего, — потряхивая головой, будто тем самым отгоняя тревожные, давящие душу видения, произносит Степан, махом выпивает остатки и смеется. То-то, поди, Мария, когда увидела, что он увел поллитровку со стола, костерила его, то-то ей было досадно: из-под носа, для зятя купленную, а он, зять, и грамма из нее не выпил…
А уже совсем затемнело, луна укрылась тучками, самолеты на поле едва различимы, и в тарасовском клубе хоть огней не погасили, но музыки больше не слышно. Степану хочется достать из кармана коробок с орехом, пощупать, потрогать африканский семенной плод, однако он боится: вытащишь — уронишь. Пол в вагончике щелястый, ищи-свищи потом… И почему-то Степану сегодня одиноко, муторно; вот думал обо всем, вспоминал — и растравленное сердце просит чего-то, мается. Чего оно просит? О чем жалеет? Чего ему надо?
Степан силится представить, каким может вырасти африканский баобаб, и вырастет ежели — что будет-то тогда?
Но что для сердца какой-то африканский баобаб? Так, забава, интерес, озорство мысли…
Щемит сердце. Кругом тихо, ни души.
6В эти минуты лесной дорогой, пугаясь темных бесформенных кустов, обмирая от всякого внезапного шума — сонная ли птица вскрикнет, сучок треснет, — бежала к аэродрому Мария. В одной руке у нее был узелок с едой, в другой гнутая железная кочережка — отбиваться, если что…
«Седьмое мая, — думала она, — поминальный день у него. Один там — чего в голову не придет! И посудину опорожнил — до аэропланов ли ему? Веревочкой прицепят, уведут аэропланы — не расхлебать тогда. Шпионы какие-нибудь, а то хулиганы из Тарасовки. Иль сам сядет в кабину, полетит. Такой день у него нынче — полетит! Только, может, там с одной рукой не справиться? Да ведь приглядистый — как летчики делали, так и он… На комбайне-то катался. Завел и покатил. Судьба не выпала — он жизнь себе, как мальчик, выдумывает. Горюшко-наказаньице!..»
7В те дни, что молодые перед поездкой в Прибалтику на санаторный отдых жили в Тарасовке, наведывались они еще несколько раз. Но Степан, привязанный к своей пыльной аэродромной работенке, видел их мельком. И не потому, что так уж шибко занят был, — отлучился б на часок-другой…
Не хотелось ему.
При виде зятя, как только они встречались и надо было что-то говорить друг дружке, у Степана сухо стягивалась кожа на лице, застывало оно напряженной маской, и вместо улыбки выходила какая-то оскаленная ухмылка, неприятная и жалкая. Степан пытался быть прежним, придавая своей физиономии радушный, «приличный» вид, однако чувствовал со страхом, что, стоит Виталию сказать ему слово-другое, кожу начинает сводить судорогой, тянуть, будто она усыхала, натягивалась от глаз к скулам, шее, и как ни силился — ни улыбнуться, ни вымолвить что-нибудь свободно и весело… Гипноз, да и только!
Виталий, наоборот, вроде б подобрел, оттаял: при встречах оживлялся, подмигивал заговорщицки, спрашивал:
— Что, Степан Иваныч, скоро удивим?
Одно и то же, как попугай: «…удивим?»
Тоня, слыша это, тревожно и недоуменно круглила глаза:
— Чего это вы, чего? И молчат, противные… Витали-ик, ну!
— Международный секрет, — дразнил Виталий.
Спичечный коробок с африканским орехом грелся у Степана во внутреннем кармане пиджака, и в такие минуты, когда Виталий подмигивал, Степан готов был запустить этот твердый орешек куда-нибудь подальше — чтоб улетел, и черт бы с ним!.. Подумать трезво, к чему, на кой ляд вся эта малахольная затея с баобабом… людей тешить? Взойдет, укоренится — куда еще ни шло… а если не проклюнется, тяжела ему наша земля будет? «А тогда и хрен с ним», — вяло отмахивался от собственных сомнений Степан; крутилась в сознании легкая фраза, слышанная от пилота Эдика: «Идея наша — деньги ваши!..» И тут идея, а в случае чего никакого расхода-убытку!
Эдик однажды лихо подбросил его до дома на заднем сиденье мотоцикла, одолженного им на время у кого-то в Тарасовке, и, увидев у калитки Виталия, сказал ему:
— Привет, товарищ зять!
— Неумно, — ответил Виталий. — Если вам угодно, звать меня Виталий Григорьевич.
— Здравствуйте, Виталий Григорьевич, — поправился Эдик, по-военному приложив ладонь к козырьку фуражки. — Вы, кажется, дипломатический работник?
— Ты познакомься, Эдик, — вступил в разговор Степан. — Это вправду зять мой, Виталий… Григорьич. Он холодильный инженер, из Африки…
— Если я на этот раз хорошо разбросаю неорганические удобрения над обширными колхозными полями, у меня тоже будет шанс полетать над Африкой, — сказал Эдик, ставя мотоцикл на проножки. — Лет через десять, наверное. Или через девять…
Виталий скучающе отвернулся. И подошла Тоня — в ярком, как радуга, коротком сарафане, с распущенными по плечам густыми вьющимися волосами, загорелая, с белозубой улыбкой; с интересом вглядывалась, с кем это они тут, кто это чужой на мотоцикле…
— Ну, — произнес Эдик, — ну…
— Здрасьте, — сказала Тоня.
— Ну… это самое, — произнес Эдик. — Это… откуда вы?
— Из дома, — ответила Тоня, и щеки ее дрогнули в сдерживаемом смехе.
— Из этого?
— Из него самого.
Находчивый Эдик почему-то молчал, одергивая синюю тужурку с золотыми нашивками и золотыми пуговицами; улыбался — и красно зарумянилось его лицо под фуражкой. «Эт такая наша Тонька красивая, — гордо подумал Степан, — эт нам примелькалось, а свежему взгляду — навылет!» И приметилось ему нечаянно, что на какой-то миг плечистый, ладный, белокурый Эдик и дочь его, такая же ладная, словно сестра летчику, увидели что-то глубоко-глубоко в глазах друг друга, вспыхнуло это в глазах на секунду и сблизило их, но Тоня тут же, потерянно и смущенно, свои потупила, а у Эдика напряглись спина и руки в локтях да краска на лице проступила еще заметнее. Виталий, криво сутуливший плечи, зябко обхвативший их ладонями, глядел вроде б в сторонку, на дальний конец дороги, но и его как бы встряхнуло невидимым током — дернулся, резко пошел прочь, в глубь палисадника, придавленным голосом крикнул:
— Тоня, ты мне нужна!
Теперь Тоня румянцем залилась; так и не подняв больше глаз, быстро пошла вслед за мужем.
— Зять, значит? — возбужденно, с коротким смешком спросил Эдик. — Зять, который любит взять. Так, что ли? Грач черный, да?
— А зачем, удивляюсь я тебе, Эдик, про грача? — ответил Степан. — Черный, белый, пестрый какой… ну?! Мы люди.
— Это, батя, я сбился с курса, извини, — садясь на мотоцикл, громыхающе запустив мотор, бросил Эдик. — Это потому, что не могу равнодушно проходить мимо жизненных несоответствий… Привет!
И укатил.
Виталий, когда сели за стол, обедали — ни к кому не обращаясь, вроде б размышляя вслух, — вдруг стал говорить:
— Что за летчики тут, которые на фанерных ящиках летают, мусор сверху на чистую землю сыплют? А что?! Мусорщики! Как еще назовешь? Форма, поглядеть, та же, что у настоящих пилотов, кому-то в глаза может кинуться, затмит, так сказать… а они самого низшего разряда, золотари они. Этот, на мотоцикле который, дубиноподобный… тупой он, уверен, как пень. Потому не на реактивных — на фанере летает. Только слава — летчик! Тупой. И цена его должности — девяносто рэ в месяц. А вычтут — семьдесят восемь на руки… Вдвое меньше шофера!
Степан хотел было возразить, что Эдик — умный, веселый, он только училище недавно закончил и уже сдал другие экзамены — через месяц переводят его на большой самолет… хотел, но, остановив взгляд на дочери, сдержался. Тоня щипала кусочек хлеба, словно цыплятам крошила, не замечая, что всю уже клеенку перед собой обсыпала крошками, и по ее лицу было видно, что казнит себя, и от слов мужа ей горько и стыдно. За себя стыдно. Какая она глупая, оказывается, какая плохая. Глаза у нее были виноватые, красные — плакала, видно, когда до обеда ходили они с Виталием возле дома, и тот, горячась, все руками размахивал, что-то втолковывал, доказывал…