Тезей - Мэри Рено
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эту комнатку я и отнес ее. Здесь она снимала свою тяжелую золотую диадему, свой тяжелый хитон; здесь ее женщины расстегивали ей усыпанный каменьями корсаж… Я был первым мужчиной, кто взялся за это, а она была стыдлива; так что я едва успел оглядеться — задула лампу.
Потом, когда взошла луна и поднялась над высокими стенами и пролилась на пол светом, я поднялся на локоть посмотреть на нее. Мои волосы упали ей на плечо, она свила их в один жгут со своими…
— Золото и бронза, — сказала. — Моя мать была совсем светлая, а я уродилась критянкой. Она стыдилась меня…
— Бронза драгоценней золота, — сказал я. — Бронза — она и честь, и жизнь дает нам. Пусть у врагов моих будут золотые копья и золотые мечи.
После всего, что я слышал, мне не хотелось говорить о ее матери. Вообще не хотелось говорить — я вместо этого поцеловал ее. Она обхватила меня за шею — всем своим весом повисла, притянула к себе… Она была словно молодая саламандра, что впервые встретила огонь: сначала испугалась — но сразу почувствовала, что это ее стихия. Недаром древнее поверье говорило, что в роду Миносов солнечный огонь в крови.
Мы уснули, снова проснулись, снова уснули… Она спросила: «А я не сплю? Мне однажды снилось, что ты здесь, — до того было худо, когда проснулась! Невыносимо…» Я доказал ей, что она не спит, — уснула снова… Мы бы пробыли там всю ночь, но перед рассветом в храм вошла старая жрица и стала громко молиться, — голос высокий скрипучий, — а уходя, ударила в кимвалы.
В то время я научился спать днем, при свете. Даже шум и крик в гулком Бычье Дворе не будили меня.
На следующую ночь шнур был привязан по-другому. В старой заброшенной ламповой тоже был люк, и гораздо ближе; это та старуха специально водила меня в обход, чтобы я не запомнил дороги. Она была какая-то родственница Пасифаи, умершей царицы (по женской линии, кажется). Новая дорога приводила меня к Ариадне гораздо быстрее и тоже проходила мимо старого арсенала.
В эту ночь возле постели было вино и два золотых кубка для него. Мне показалось, что они похожи на чаши для возлияний, я спросил ее… «А это они и есть», — говорит. Как ни в чем не бывало. В Трезене мать приучила меня почитать священную утварь; но моя мать была лишь жрицей, не Богиней…
В эту ночь лампа горела негасимо. А я — я перестал видеть других женщин, буквально ослеп, и сумерки в тот день были бесконечны. Глубокой ночью она сказала мне почти то же: «Когда тебя здесь нет — я не живу. Вместо меня кукла — ходит и говорит, и носит мои платья… а я лежу и жду тебя».
— Маленькая Богиня. — сказал я, — завтра я не смогу к тебе прийти. Ведь послезавтра Пляска, а любовь не уживается с быками. — Мне трудно было это сказать, но я оставался Журавлем и был связан клятвой. — Не горюй, — говорю, — мы с тобой увидимся на арене.
Она прильнула ко мне, заплакала…
— Это невыносимо… каждый твой прыжок — нож мне в сердце, а теперь будет в тысячу раз тяжелее… я заберу тебя из Бычьего Двора, пусть думают, что хотят, я — Богиня-на-Земле!
Она совсем как маленькая это сказала, как маленькая девочка — и я улыбнулся этому. Я понял в этот миг, что ей никогда и в голову не приходило равнять себя с богами; просто это был древний титул, ранг ее и ее должность… Все священные обряды стали здесь игрой или парадными придворными церемониями Она не поняла, чему я улыбаюсь, и взгляд ее был укоризнен…
— Счастье мое, — говорю, — ты не можешь забрать меня из Бычьего Двора. Я отдал себя богу, чтобы быть в ответе за свой народ. Пока будут плясать они, буду и я.
— Но это же… — она вовремя одумалась и сказала уже по-другому — …только на материке такой обычай. У нас на Крите уже больше двухсот лет прошло со времени последней такой жертвы. Теперь мы вешаем на дерево куклу — и ничего, Великая Мать не гневается…
Я сделал над ней знак против зла. Она следила глазами за моей рукой, как дети следят, а в темных глазах ее отражалось пламя — две крошечные лампочки…
— Ты отдал себя богам, — говорит, — а Великая Мать отдала тебя мне.
— Мы все ее дети. Но Посейдон отдал меня народу моему. Он сам сказал мне это, и я не могу их оставить.
Она потянулась за талисманом Коринфянина — хрустальный бык всегда был на мне, даже если ничего больше не было, — взяла его, забросила мне за плечо.
— Твой народ! — говорит. — Шестеро мальчишек и семь девчонок! Ведь ты достоин править царством…
— Нет, — говорю, — если не достоин их, то не достоин и царства. Много или мало — не в этом суть. Это безразлично. Суть в том, чтобы отдать себя в руку бога.
Она отодвинулась, чтобы посмотреть мне в лицо… Но держала в руке прядь моих волос, словно я мог убежать.
— Я тоже в божьей руке, — говорит. — Пелида меня захватила. Ведь это же ее безумство; эта любовь, как стрела с гарпунным наконечником: хочешь вытащить, а она заходит еще глубже… Мать звала меня маленькой критянкой, я ненавидела эллинов и голубые глаза ненавидела, но Пелида сильней меня… И я знаю, что она задумала, — она прислала тебя сюда, чтобы сделать Миносом.
У меня дыхание перехватило от ужаса. И на лице это тоже, наверно, отразилось — она смотрела на меня с удивлением, но глаза были совсем невинные… Наконец я сказал:
— Но, госпожа, ведь царствует ваш отец.
У нее был обиженный подавленный вид, как у ребенка, который не знает, за что ругают его, что он сделал не так.
— Он очень болен, — говорит. — И у него нет сына.
Теперь я ее понял. Но дело было слишком серьезное, великое было дело, и я осваивался с этой мыслью медленно.
— Что с тобой? — спрашивает. — Ты смотришь на меня так, будто змею увидел!
Она лежала на боку, складочки на талии были залиты мягкими тенями… Я провел рукой по ним…
— Прости, маленькая богиня. Ведь я не здешний. В Элевсине, когда я шел бороться, меня вела царица.
Она посмотрела на мои волосы, что до сих пор держала в руке, потом на меня — и сказала, не сердито, а вроде удивленно:
— Ты совсем варвар. Няня говорила мне, что варвары едят непослушных детей. А я люблю тебя так — я тебя невозможно люблю!..
Нам долго не нужны были слова, но мужчина не женщина — скоро опять начинает думать обо всем… И я сказал:
— Ну ладно, пусть у твоего отца нет сына, ему лучше знать, но наследник у него есть…
Лицо ее ожесточилось.
— Я его ненавижу!… — Я вспомнил ее в храме, как она смотрела на него поверх разбитой таблички… А она продолжала: — Я всегда ненавидела его. Когда я была маленькой, мать всегда бросала меня, как только он появлялся. У них были свои секреты какие-то. Она смеялась надо мной, называла маленькой критянкой… а над ним — никогда, хоть он темней меня, в два раза темней. Когда она умерла и ее хоронили — я разодрала себе лицо и грудь до крови; но пришлось закрыть глаза волосами, чтоб не видно было, что плакать не могу.