Петербург - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночью в жилах его протекал металлический кипяток (это вспомнил он).
– «Да – да: жар, братец мой, ночью был основательный…»
– «И не мудрено…»
– «Жар во сто градусов…»
– «Ат алхаголю и сваритесь».
– «В собственном кипятке? Ха-ха-ха…»
– «Что ж? Сказывали: у одного алхагольного человека изо рта дымки бегали… И сварился он…»
Александр Иванович усмехнулся нехорошей улыбкой.
– «Допились уж до чертиков…»
– «Были чертики, были… Потому и спрашивал Требник: отчитывать».
– «Допьетесь и до Зеленого Змия…»
Александр Иванович криво вновь усмехнулся:
– «Да и вся-то, дружок мой, Россия…»
– «Ну?»
– «От Зеленого Змия…»
Сам же думал:
– «Эк дернуло!..»
– «Йетта вовсе не так: Христова Рассея…»
– «Брешешь…»
– «Сами брешете: допьетесь – до нее, до самой …»
Александр Иванович испуганно привскочил.
– «До кого?»
– «Допьетесь – до белой… до женщины …»
Что белая горячка подкрадывалась, – сомнения не было.
– «Ах! Вот что: сбегал бы ты до аптеки… Купил бы ты мне хинки: солянокислой…»
– «Что ж, можно…»
– «Да помни: не сернокислой; сернокислая – одно баловство…»
– «Тут, барин, не хина…»
– «Пошел – вон!..»
Степан – в дверь, а Александр Иванович – вдогонку:
– «Да уж, Степушка, заодно и малинки: малинового варенья – мне к чаю».
Сам же подумал:
– «Малина – прекрасное потогонное средство», – и с прыткими, какими-то текучими жестами подбежал к водопроводному крану; но едва он умылся, как внутри его снова все вспыхнуло, перепутывая действительность с бредом.
Так. Пока говорил он со Степкой, все казалось ему, что за дверью его поджидало: исконно-знакомое. Там, за дверью? И туда проскочил он; но за дверью открылась площадка; да лестничные перила повисали над бездной; Александр Иванович тут над бездной стоял, прислоняясь к перилам, прищелкивая совершенно сухим деревянистым языком и вздрагивая от озноба. Какое-то ощущение вкуса, какое-то ощущение меди: и во рту, и на кончике языка.
– «Верно, оно поджидает на дворике…»
Но на дворике никого, ничего.
Тщетно он обежал закоулки, проходики (между кубами сложенных дров); серебрился асфальт; серебрились осины; никого, ничего.
– «Где ж оно?»
Пробегал там с покупками Степка; но за дрова он от Степки, как шаркнет, потому что его осенило:
– «Оно – в металлическом месте…»
Что такое это за место, почему оно – металлическое оно? Обо всем подобном крутящееся сознание Александра Ивановича очень смутно ответило. Тщетно тщился он вспомнить: оставалася вовсе не память о в нем обитавшем сознании; воспоминание оставалось одно: какое-то иное сознание тут действительно было; то иное сознание перед ним развертывало очень стройно картины; в этом мире, не похожем вовсе на наш, обитало оно…
Оно снова появится.
С пробуждением всякое иное сознание превращалося в математическую, не реальную точку; и оно, стало быть, днем сжималось малой частью математической точки; но точка частей не имеет; и – стало быть: его не было.
Оставалася память об отсутствии памяти и о деле, которое должно выполнить, которое отлагательств не терпит; оставалася память – о чем?
О металлическом месте …
Что-то его осенило: и пружинными, легкими побежал он шагами к перекрестку двух улиц; на перекрестке двух улиц (он знал это) из окна магазина выпрыскивал переливчатый блеск… Только вот где магазинчик? И – где перекресток?
Там сияли предметы.
– «Металлы там?»
Удивительное пристрастие!
Почему это в Александре Ивановиче обнаружилось такое пристрастие? Действительно: на углу перекрестка металлы сияли; это был дешевенький магазинчик всевозможных изделий: ножей, вилок, ножниц.
Он вошел в магазинчик.
Из-за грязной конторки к засиявшему сталью прилавку приволочилась какая-то сонная харя (вероятно, собственник этих сверл, лезвий, пил); круто как-то на грудь падала узколобая голова; в орбитах, под очками затаивались красновато-карие глазки:
– «Мне бы, мне бы…»
И не зная, что взять, Александр Иванович зацепился рукой за зазубринку пилочки; засверкало и завизжало: «визз-визз-визз». А хозяин оглядывал исподлобья захожего покупателя; неудивительно, что он глядел исподлобья: Александр-то Иванович выскочил с чердака невзначай; как лежал в пальтеце на постели, так и выскочил; пальтецо же было помято и измазано грязью; но что главное: шапки-то он не надел; вихрастая, нечесаная голова с непомерно блистающими глазами напугала бы всякого.
Потому-то хозяин оглядывал его исподлобья, морща лоб, поднимая гнетущие и самой природою тяжело построенные черты; с отвращением необоримым лицо уставилось в Дудкина.
Но лицо это, перемогая себя, пробубукало жалобно:
– «Вам пилу?»
А пытливо сверлящие глазки говорили свирепо:
«Э, э, э!.. Белогорячечный: вот так штука…»
Это только казалось.
– «Нет, знаете ли, пилу – это мне неудобно, пилою… Мне бы, знаете, финский, отточенный ножик».
Но особа грубо отрезала:
– «Извините: ножей финских нет».
Как будто бы сверлящие глазки говорили решительно:
– «Дать вам ножик, так вы еще… натворите делов…»
Приподнять бы им веки, стали бы пытливо сверлящие глазки просто так себе глазками; все же сходство какое-то поразило Александра Ивановича: представьте – с Липпанченко сходство. Тут фигура почему-то повернулась спиной; и окинула она посетителя таким взором, от которого повалился бы бык.
– «Ну, все равно: ножницы…»
Сам же подумал при этом: почему эта ярость, это сходство с Липпанченко? Тут же сам себя успокоил: какое там в сущности сходство!
Липпанченко – бритый, а у этого толстяка курчавая борода.
Но при мысли о некой особе Александру Иванычу теперь вспомнилось: все-все-все – все-все-все! Вспомнилось с совершенной отчетливостью, почему осенила мысль его прибежать в магазинчик подобных изделий. То, что намеревался он сделать, было в сущности просто: чирк – и все тут.
Он так и затрясся над ножницами:
– «Не завертывайте – нет, нет… Я живу тут поблизости… Мне и так: донесу я и так…»
Так сказав, он засунул в карман миниатюрные ножницы, которыми, наверное, франтик по утрам стрижет ногти, и – бросился.
Удивленно, испуганно, подозрительно ему вслед глядела квадратная, узколобая голова (из-за блещущего прилавка) с выдававшейся лобной костью; эта лобная кость выдавалась наружу в одном крепком упорстве – понять происшедшее: понять, что бы ни было, понять какою угодно ценою; понять, или… разлететься на части.
И лобная кость понять не могла; лоб был жалобен: узенький, в поперечных морщинах; казалось, он плачет.
………………………
Конец шестой главыГлава седьмая,
или: происшествия серенького денька все еще продолжаются
Устал я, друг, устал: покоя сердце просит.
Летят за днями дни…
А. ПушкинБезмерностиМы оставили Николая Аполлоновича в тот момент, когда Александр Иванович Дудкин, удивляясь потоку болтливости, вдруг забившему из уст Аблеухова, пожал ему руку и проворно шмыгнул в черный ток котелков, а Николай Аполлонович чувствовал, что он вновь расширяется.
Мы оставили Николая Аполлоновича в тот момент, когда тяжелое стечение обстоятельств неожиданно разрешилось в благополучие.
До этого мига громоздились тут какие-то массивы из бредов и чудовищных мороков; прогромоздились грозящие Гауризанкары событий и обрушились – в двадцать четыре часа: ожидание в Летнем саду и тревожное карканье галок; облечение в красный шелк; бал, – то есть: пролетающие по залам испугом, пролетающие арлекинадою – полосатые, бубенчатые, арлекины, пламенноногие шутики, желтогорбый Пьеро и мертвецки бледный паяц, пугающий барышень; голубая какая-то маска, танцевавшая с реверансами, подавшая с реверансом записочку; и – позорное бегство из зала чуть не к отхожему месту – у подворотни, где его изловил паршивенький господин; наконец – Пепп Пеппович Пепп, то есть: сардинница ужасного содержания, которая… все еще… тикала.
Сардинница ужасного содержания, способного превратить все вокруг в сплошную, кровавую слякоть.
Мы оставили Николая Аполлоновича у магазинной витрины; но мы его бросили; меж сенаторским сыном и нами закапали частые капельки; набежала сеточка накрапывающего дождя; в сеточке этой все обычные тяжести, выступы и уступы, кариатиды, подъезды, карнизы кирпичных балконов потеряли отчетливость очертаний, мутнея медлительно и едва-едва выделяясь.
Распускали зонты.
Николай Аполлонович стоял у витрины и думал, что имени тяжелому безобразию – нет: безобразию, которое длится сутки, то есть двадцать четыре часа, или – восемьдесят тысяч шестьсот стрекотавших в кармане секундочек: восемьдесят тысяч мгновений, то есть столько же точек во времени; но едва мгновение наступало и на него наступали, – секунда, мгновение, точка, – как-то прытко раскинувшись по кругам, превращалось медлительно в космический, разбухающий шар; шар этот лопался; пята ускользала в мировые пустоты: странник по времени рушился, неизвестно куда и во что, низвергался, может быть, в мировое пространство, до… нового мига; так тянулись круглые сутки, восемьдесят тысяч стрекотавших в кармане секундочек, каждая – разрывалась: пята скользила в безмерности.