Невидимый огонь - Регина Эзера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Горячо любимая мамуся!
Пишу тебе из больницы. Слегка огреб по уху. И очутился здесь. Доктора хотят меня малость заштопать. Не обижайся, что буквы ползут вкривь и вкось и пишу как курица лапой. Не подумай, что у меня испортился характер!!! Просто я карябаю левой рукой, так как правая в гипсе. В остальном все all right!
Целую от души вас обеих с Алисой.
Петер.
P.S. Как только врачи выпустят, сразу же рвану к вам в Купены. Снова потянуло в родные места, черт побери!!!»
Как они сокрушались — господи твоя воля! — над этим письмом! И ужасней всего — на конверте не было обратного адреса, иначе та или другая тут же помчалась бы к Петеру, хотя бы и на край света. Алиса и так и этак вертела в руках почтовый штемпель, и все же не сумела разобрать, откуда письмо отправлено. Не то из Архангельска, не то из Астрахани, а может, поди узнай, и еще откуда. И также сколько думали-гадали, что надо понимать в письме буквально и что нет. Насчет «заштопать» — значит ли это, что Петеру что-то резали и потом зашивали? И «огреб по уху» — означает ли только то, что он попал в беду и сломал руку, или же действительно что-то случилось с его ухом?
Но когда Петер наконец появился в Мургале — правда, слегка помятый и несвежий, как и водится после долгой дороги, где не то что наутюжиться негде, но и как следует вымыться, — и когда он бодрым шагом свернул просадью к хутору, сверкая, как всегда, белозубой улыбкой, тогда казалось, что все в полном порядке и на теле у него нет ни малейшего изъяна. И только потом, когда Петер снял шапку и сел, Марианна заметила перво-наперво то, что волосы у него стрижены очень коротко и на макушке сильно поредели, так что изрядная плешь светится. А потом она с ужасом увидела еще, что одно ухо у него отличается от другого, левое не такое, как правое, вроде как меньше, вроде как скручено. И Марианна даже застонала невольно, как будто ее саму пронзила острая боль. Алиса же в смятении схватилась за голову, а Петер — он только посмеялся и махнул рукой, заявив, что раны украшают мужчину, а на их расспросы сказал: однажды вечером на темной улице подвалили к нему хулиганы, их четверо, а он один, двоих он сбил с ног, третьему двинул в рожу, а четвертый сзади врезал ему по уху пивной бутылкой, и очухался Петер только в палате, откуда им после и написал.
Но в его словах была далеко не вся правда; в другой уже раз Петер Марианне с глазу на глаз признался: в больницу он попал потому, что его выкинул из лоджии «ее муж». Но и дальше дело шло совсем не так гладко, как он рассказывал. Очухаться-то он очухался, но только дня через три, и не в обыкновенной палате, а в реанимационном центре, где доктора всякими инструментами и приборами, аппаратами и машинами, в полумертвого вдыхали в него жизнь. Потом пришлось таскаться по судам. «Ее муж» заработал срок, а у «нее» будет от Петера ребенок. И когда Марианна, в крайнем замешательстве ото всей этой путаной истории, сказала, что, значит, Петеру придется на «ней» жениться, как же иначе, что ж «ей» теперь делать с грудным младенцем на руках, когда муж в тюрьме, — то Петер, почесав в затылке, ответил, что вряд ли это получится — он же не развелся с прежней Татьяной, а та развода не дает. Что, и «ее» зовут Татьяной? Да, вздохнул Петер, действительно, ее имя тоже Татьяна, ну разве это не «ирония судьбы»?
Так выразился он, глядя на Марианну такими синими и ясными глазами, что Марианна под конец не на шутку вспылила и в сердцах сказала, что Петер, этот бабник и башибузук, вполне заслужил, чтобы его, кобеля такого, как следует отделали и оттузили и что боль, которую он причинил другому, падет в конце концов на него самого, будет рвать ему сердце, потому что жизнь устроена справедливо, и причиненные другому страдания никогда не останутся без отмщения и возмездия. Так сказала ему Марианна, желая только отругать Петера, но со страхом поняла, что у нее вырвались слова чуть ли не проклятия. И Петер смиренно склонил свою светловолосую голову перед Марианной и просил ее: пусть она надает ему, отхлестает как следует, что есть силы, а Марианна видела только, что его затылок уже лысеет, и еще она видела его бедное, увечное ухо, и рука у нее не поднялась причинить Петеру хотя бы малейшую боль, только из глаз у нее градом сыпались слезы. И, вглядевшись, она увидала, что полны слез глаза и у Петера…
И глядя на голову сына, так низко, так покорно склоненную, Марианна растроганно думала, что так, как этот озорник и пострел, никто в жизни, наверно, ее не любил, и сердце ее сжалось от слез Петера, говоривших о том, что он не чувствует себя счастливым: у него есть полная свобода, которой многие так жаждут и алчут, и все-таки, все-таки, все-таки Петер несчастлив.
Он мечтает о чем-то еще. Но о чем? У него есть молодость, здоровье, красота, сила… Ничто не держит его, как путы или вожжи, как привязь или загородка. Как только вздумал — поднялся на крыльях и улетел. Побудет сколько хочет, и уйдет когда захочет — и все равно несчастлив…
Чем он не похож на других? И больше ли ему дано, чем другим, или меньше? Надо ли его ломать, чтобы стал как все? Или беречь надо, щадить, чтобы не стал как все?
Откуда это знать Марианне, старой Марианне, которая его просто любит — горюет и сердится, что он такой, и любит именно такого, какой он есть?..
А Алиса? Хотела бы и она Петера переделать? Чтобы стал как другие — полез бы на крышу, где две шиферные плитки на стыке пропускают воду, прибил и приколотил бы то, что оборвалось, и отодралось, и качается, и болтается на ветру, скрипя и звеня в бурные вечера, когда моросит дождь, помог бы нашинковать для квашенья капусты и нарубил на зиму дров, сводил бы корову к быку и в получку пропустил бы маленькую, но не налил шары, не насосался как клоп, чтобы был такой, как все, а не гонял по всему Союзу, взметая в воздух вихри земли и дробя скалы — которые, того и гляди, самому голову оторвут! — не влюблялся без памяти в женщин и потом бросал их и обманывал и не летел бы на край света, чтобы взглянуть на длинноногих птиц с розовой зарей в крыльях, которые по вечерам, перед тем как уснуть, откидывают голову на спину и узлом завязывают шею не как земные, а, ей-богу, как сказочные существа, которых и приручить нельзя, и есть нельзя, но и забыть нельзя тоже.
Хотела бы этого Алиса?
Она об этом не думает, во всяком случае сейчас Алиса над этим не ломает себе голову, а тянется за упавшей книгой, хотя лучше и разумнее было бы ее оставить, не поднимать и не читать, ведь такие романы не дают уснуть, заставляют ворочаться с боку на бок, а завтра вставать так рано, до свету надо подняться, седлать мопед и мчать в Бривниеки, чтобы без нее там чего-нибудь не напутали, не наломали дров, потому что зоотехник лопух, а заведующая молодая и неопытная, и к отправке беконов Алиса должна быть как штык. Все это так, и тем не менее она наклоняется и рукой шарит книгу, пока не находит, поднимает на постель, открывает и начинает листать. Хоть и не дело это, Алиса снова водит глазами по строчкам, и веки не тяжелеют, не слипаются, и дрожь электрическим током пробегает по жилам и нервам. Она видит себя несказанно прекрасной героиней этой книги, а героиня не спит, она не спит до утра, пьет коньяк «ОС» и потом просит бармена приготовить коктейль с ужасным названием «Кровавая Мери», героиня берет бокал в длинные, тонкие и, как сосульки, прозрачные, пальцы, каких у Алисы никогда не было и никогда не будет, держит сверкающий бокал и медленно, лениво тянет напиток через соломинку, не сводя изумительных глаз с героя, а потом они вдвоем едут на такси в роскошный и чудный особняк на окраине города, чтобы делать то, что делают мужчина с женщиной, когда они вместе пили «ОС» и потом вдобавок коктейль, а потом уехали на такси.
«Тогда она меня поцеловала. Она умела это делать как ни одна женщина. Обвив мою шею руками, она приникла ко мне всем телом. Ее губы, жаркие и влажные, нетерпеливо впились в мои, как пиявки. Ее волосы пьяняще пахли коньяком…
— Дорогой, — сказала она мне. — Ты умеешь это делать превосходно.
— Жизнь научит, девочка, — ответил я, еще крепче прижимая ее к себе.
Она откинула назад голову и смотрела мне в лицо своими загадочными миндалевидными глазами южанки.
— А что такое жизнь, дорогой?
— Это трудно объяснить. Со временем ты все это поймешь.
— Все? — спросила она.
— Все, девочка.
— И мы будем счастливы?
— Очень счастливы».
Алиса вздыхает.
«Какая правдивая книга! — думает она, поднимая от страницы взгляд. — Здесь все как в жизни… почти как в жизни, только гораздо красивей».
Алисе тоже случалось ездить на такси, но никогда чтобы так медленно, без спешки, в свое удовольствие, только слушая шелест шин и жужжанье мотора, скрип тормозов и нежные слова, которые шепчут на ухо — как прекрасной героине.
Алиса ловила такси, когда приходилось мчаться куда-нибудь сломя голову, и чаще всего на поезд, к которому она неслась и летела: ведь стоит только на него опоздать — и в Раудаве не попадешь на мургальский автобус, и тогда хоть пешком топай, если не удастся перехватить попутную машину и добраться хотя бы до поворота. Так что, сидя в такси, Алиса чаще всего вслушивалась не в свои ощущения, настроения или тешила сердце сладкими предчувствиями, а смотрела только на часы и снова на часы и еще на светофоры, которые злостно, коварно зажигали красный глаз как раз в тот миг, когда машина подъезжала к углу, и шофер вынужден был ждать, и она, естественно, тоже. И, чертыхаясь про себя и вслух, она томилась на перекрестке, тогда как секундная стрелка бежала как угорелая, транжиря ее время, и вполголоса стрекотал счетчик, пуская на ветер ее деньги. И когда Алиса в конце концов опрометью влетала в вагон, то от волнений и спешки еле переводила дух и слабо соображала, так что, по крайней мере, до Шкиротавы, а то и до Саласпилса не могла отдышаться и осознать великое счастье, что на поезд она все же не опоздала и топать пешком ей не придется; и бешеные скачки с препятствиями, когда по пути на вокзал она то и дело застревала на перекрестках, она ощущала не как наслаждение, а скорее как кошмар, вот ей-богу… Это было похоже на безумную карусель или чертово колесо, от которого кружится голова и сосет под ложечкой…