Город Брежнев - Шамиль Идиатуллин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Танька хмыкнула и показала, что давно одета и готова выходить. Уже в автобусе она вдруг спросила:
– Артур, а ты что больше всего любишь, чтобы прямо за это отдать, ну… многое? Правда, что ли, каратэ?
Я пожал плечом и сказал:
– Это смотря что отдавать. Ты про значки говорила – ну я вот все свои значки точняк отдал бы за какой-нибудь фирмовый самоучитель по каратэ. Только чтобы с фотками или рисунками. А то они ж на немецком или французском, я такие видал, без картинок там фиг поймешь. Вот за такой, ну как бы альбом если, легко. И значки, и марки. Лехану бы перерисовал как минимум. Ну чего? У меня три кляссера марок, между прочим, и значков целый альбом, с садика копил.
– И все октябрятские, – пробормотала Танька.
Я услышал и возразил:
– Еще это, общество книголюбов есть и охраны природы. Большая редкость, между прочим.
Танька наконец-то улыбнулась. Значок общества книголюбов вместе с членским билетом и марочкой, которая вклеивалась в билет, вручались каждому, кто сдал двадцать копеек на взносы. А деньги стряхивали с каждого школьника каждый год, сколько я помнил.
– А если серьезно? – спросила Танька. – Каратэ, и все? Не музыка там, не книги, не, я не знаю, джинсы «Вранглер».
– «Монтана»! – выпалил я прикол из анекдота.
– Блин ваще, – подтвердила Танька. – Артур, ну все-таки, серьезно? Если не хочешь, конечно, не говори.
– Да я хочу, – сказал я, подумал и добавил: – То есть не хочу, мне не западло сказать, только что сказать-то?
Я замолчал, уставившись в окно сквозь черный овал моей щеки и светлый – носика Таньки. Она смотрела то ли на меня, то ли тоже на черные скелетики деревьев, среди которых вдруг возникал плакат про мир во всем мире, а дальше неровной мозаикой горели окна: ряд длинных девятиэтажек, потом две цепочки вверх – шестнадцатиэтажка, и снова девятиэтажки. Магазины, садики и школы в освещении улиц не участвовали, потому что давно закрылись – десять доходило. Мамка с батьком, в принципе, беспокоиться не должны, они знают, что я на концерте с дискачом, а я не задержусь. От Таньки до меня пятнадцать минут даже пехом, если автобуса не дождусь.
Я никогда не думал о том, что люблю. Я до этой минуты вообще не был уверен, что люблю, и уж, во всяком случае, это слово старался не употреблять. Любовь – дурное слово, его либо бабы используют, потому что дуры, либо школьное и вообще всякое начальство, когда про Родину говорит. Бабы ищут кино и книжки про любовь, спрашивают своих мужиков: «А ты меня любишь?», говорят своим детям: «Иди, полюблю», а чужих детей изводят оскорбительным вопросом: «Кого больше любишь, маму или папу?» Как будто на этот вопрос есть ответ, который не обидит маму или папу. Как будто женщина любит своего ребенка, лишь когда обнимает и целует, а если он хотя бы на метр отошел, то на фиг ей не сдался. Как будто мужик, сказавший: «Я тебя люблю», физически чем-то отличается от мужика, сказавшего: «Я тебя не люблю», а тем более промолчавшего. Видимо, бабам это слово нужно, чтобы самим себя уверить – что она любит, или что ее любят, или что кто-то кого-то любит, а значит, мир крутится в нужную сторону. А когда сама она говорит: «Я тебя люблю», это, по сути, приказ, первое предложение договора. Я тебя люблю, значит ты… и дальше какое-то обязательство второй стороны. Я тебя люблю – значит ты любишь меня, или делаешь что-то для меня, или обязан мне чем-то.
И начальству это слово нужно затем же, вдруг сообразил я. Вы любите Родину, школу, родителей, друзей – а значит, обязаны делать вот это, это и еще в свободное время три раза в неделю по полтора часа вот это. Конец договора. Не выполнил – не любишь. Не любишь – не человек.
То есть про любовь спрашивают с одной целью – заставить. А я не люблю, когда заставляют.
Танька вроде заставлять не собиралась и вообще спрашивала немножко о другом, это я сам задумался и отвлекся. Но ответить ей было нечего даже после раздумий.
Что я люблю? Маму-папу? Ну да, наверное, я же нормальный человек. Остальных родных? Если честно, не уверен, я большинство и не знаю, а тех, кого знаю – ну, что есть они, что нет их, все равно. Кроме разве что дяди Шайхинура из Пензы, он прикольный и с подарками всегда приезжает, но он, по-моему, не столько родственник, сколько дружбан батька, к тому же я его последний раз видел года два назад и не то чтобы сильно страдал по этому поводу. Дружбанов – ну как, уважаю, ценю и все такое, но это не любовь ведь. Кошек-собак тоже не люблю – одно время умирал, хотел овчарку, но мамка не разрешила, и, наверное, правильно, – я как-то быстро угас, теперь мне все равно до любых животных, а выброшенные болонки на улицах даже раздражают – правда, не так сильно, как их хозяева, которые сперва, когда можно было, назаводили этих тупых лахудр, а потом, когда мода прошла, повыбрасывали. Книжки всякие – да ну, музыка – по приколу, но можно и без нее, каратэ и вообще спорт – ну это же не пирожное, чтобы его любить. Хотя пирожное, да и вообще еду, любить – маразм. А любить вещи – маразм в квадрате.
У нас многие пацаны по джинсам, «адидасам» и мафонам с ума сходили. Мне, наверное, везло – несколько фирмовых вещей появилось само собой: мамка джинсы «суперрайфл» подарила, батек кроссовки подгонял класса со второго, сперва польские, потом чешские «ботасы», потом разок замшевые «адидасы», только они порвались куда быстрее, чем польские, в которых я скакал по всем стройкам, по горящим углям и торчащим гвоздям. Единственное, чего я не выпросил, – мафон, но теперь я и мечтать о нем почти перестал, так, вспоминал в короткие минуты тоски и дальше легко жил без него, как без собаки или новых «адидасов».
Родина. Ну, Родину мы все любим, и вопроса, отдам ли я за нее жизнь, вообще нет. Подразумевается, что отдам, и любой отдаст, и никто нас даже не спросит. Потому что это Родина. Так положено. Но если все-таки задуматься о том, за что конкретно придется вдруг умирать, мысли опять разбегаются.
За мамку с батьком – ну, само собой.
За дружбанов? Тут странно получается: если я умираю за них, почему они остаются, они что – лучше? А если они умирают за меня, как я за них, значит в наших смертях смысла нет – и лучше думать, что мы умираем за что-нибудь другое.
За Кремлевские башни, полночь в Петропавловске-Камчатском, дом, где родился Ленин, бескрайние поля и маленькие сады-огороды, в которых запрещено строить здание выше одного этажа, за мою школу и мою прежнюю школу, за КамАЗ, ДК КамАЗа и тысячи грузовиков «КамАЗ-5511», а также 5320 и 4310, и за усатых дядек, сидящих за рулем, и усатых дядек, патлатых парней и веселых теток в синих комбинезонах, которые эти большегрузы делают, в том числе за моих родаков и Витальтолича, и за строителей, которые за десять лет отгрохали здоровенный город для дядек, теток и парней, и за водителя, который везет сейчас нас с Танькой, и за Таньку, и за прочих одноклассников и одноклассниц, и за училок, за Зинаиду Ефимовну с Тамарой Максимовной, и за прочее начальство, включая горкомовское, приветствовавшее нас вчера с трибуны, и выше, и за Андропова, Черненко, Громыко и выбывшего из Политбюро Кириленко, за других официальных лиц и тех лиц, которые их защищают, начиная с почетного караула у Мавзолея и заканчивая козлами Хамадишиным и Ильиным, которые били меня и грозились засунуть в тюрьму, чтобы меня там изнасиловали и покалечили. За них за всех – я готов умирать?
А придется, если прикажут.
Лучше уж пусть не прикажут. Потому что за ментов я не готов ни умирать, ни убивать.
Хотя менты, наверное, не считаются. Они не Родина, они враги. Я это сам понял, а дополнительно убедили меня слова Витальтолича про то, что антисоветский заговор ментов может быть и не выдумкой, так что лучше бы за ментами последить и, если будут вести себя подозрительно, сообщить об этом Витальтоличу. Правда, Седьмое ноября прошло, и ничего не случилось – ни покушения на Андропова, ни расстрела трибуны Мавзолея, ни милицейских диверсионных вылазок. Витальтолич мог, конечно, приврать. Но если кто-то и был в моей жизни Родиной, которая ко мне хорошо относилась, учила, заботилась и пару раз спасала и которая заслужила мою любовь, – то это был он, Витальтолич.
Но сказать об этом Таньке я, конечно, не мог.
Она сама сказала:
– О, приехали. Пошли скорее, а то он и на этой не остановится.
Я задумался не на очень долгий срок – куда более короткий, чем самому показалось, – но проспект Мира опустел, как и остановочные павильоны, а десяток пассажиров, дремавших в салоне, похоже, не собирался просыпаться до самого ГЭСа. Поэтому водила просвистел мимо пары обязательных остановок, и мы долетели до «Пушкинской» минут за пять, наверное, и еле успели заорать водителю, чтобы тормознул, а потом еле успели сойти с подножки. Этот дебил зашипел, лязгнул дверцей, скрежетнул коробкой передач и, воняя, умчал, будто ему скипидаром плеснули.
– Ну спасибо, Артур, – сказала Танька. – Дальше я сама, наверное.
– Щас. Сказал, что провожу, так провожу нормально. И это, Таньк, слушай. Про твой вопрос – я, в общем, не знаю даже…